К предыдущей главе К содержанию К следующей главе



РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ

Ю. Б. Марголин "Дорога на Запад"

Глава 3.  Галя

     Если бы не война, разве я бы вышла замуж в Столине? Есть такое местечко на Горыни-реке, среди лесов, далеко от железной дороги. Я туда попала случайно. Мне предложили работу в Леспромхозе города Столина. Время военное, 40-й год. Я беженка, деваться некуда. Столин, так Столин. Местечко битком набито. Беженцев видимо-невидимо, всё евреи. Живем как во сне. В Варшаве немцы, а здесь советская власть. Чем это всё кончится, неизвестно, а пока я вышла замуж.
     Муж у меня был сильный, большой. Хороший парень. Называл он меня "поросёночек", а почему, догадайтесь сами. Начал он ко мне приставать: венчаться под балдахином, по закону, а то матери стыдно. Святой город Столин! Но я заупрямилась: ни за что не пойду под балдахин. Я не религиозная. Хватит гражданского брака. И тут они меня взяли хитростью. "Идем к маме на чай", - говорит мой Беня. Я прихожу, а там всё готово: раввин в широкой шляпе, все родственники, дети с цветами. - "Дурочка, не стесняйся! Это ж всего одна минута"! - И двери заперли. Под балдахином я разревелась от злости, а кругом все смеются. Я мужу сквозь слезы: "Никогда, никогда тебе этого не прощу!".
     После этого отправилась я покупать себе туалет. Не в магазин, конечно. Какие магазины в советском Столине! А к бывшей помещице Олехновской. Была такая старуха, ее мужа и сыновей большевики забрали, и она перебралась жить в Столин на окраину. Домик ее в поле выходил. Она продавала вещи, тем и жила.
     Звоню, прислуга открывает. Здоровенная баба, гренадер. - Вам чего?
     И я, самым-самым сладким голосочком:
     - Мне пани Олехновскую... по делу...
     Выходит Олехновская: женщина седая, гордой осанки, в трауре. Для поляков тогда было трудное время, а эта еще и аристократка, шляхтянка. Пани.
     - Я беженка из Варшавы, все вещи растеряла, одеться не во что... Не продадите ли чего из вещей?
     Из кухни является прислуга, вытирает руки, садится к столу, и я вижу, что ошиблась: нет, это, видно, не простая баба, это родственница из этой же семьи. Начинается разговор, и всё мне в этом доме нравится: комнаты чистенькие, уютные, об Олехновской я много хорошего слышала, и как бывает: десяти минут не проговорили, и подружились. Верчусь, примеряю, смеюсь. Чай с вареньем подали.
     - Как у вас хорошо, - говорю, - как всё мило... уходить не хочется!
     - А ты и не уходи, - говорит Олехновская. - Мака, заверни ей эти два платья. Бери, не бойся. В цене сойдемся. Человек важен, не деньги. Так и завязалась между нами дружба. Пошла я платья покупать, а купила себе - жизнь. Через два месяца пришли ночью за старой Олехновской. Известное дело - помещица. Был у меня знакомый энкаведист, человек тихий, вежливый, - я сейчас к нему:
     - За что ее взяли, это верно ошибка! Он мне отвечает:
     - Я вам удивляюсь, товарищ Галя: это ж классовый враг, а если симпатичная и добрая, то это лишь тем хуже. Советская власть симпатичных помещиков особенно не любит.. отступитесь от нее, ее дело пропащее.
     - Похоже как у наци, - говорю, - там тоже евреи должны быть черные с кривыми носами, а если кто блондин с голубыми глазами, тем хуже, такого в первую очередь ликвидируют. Он на меня глаза как вытаращит:
     - Товарищ Галя, таких сравнений не делайте никогда... для вашего добра... а уж эта ваша Олехновская, чорт с ней, я ей устрою передачу... И так начали мы с Макой пересылать в тюрьму еду и веши, а от нее получали грязное белье - в стирку.
     В один вечер разбирали мы такой узелок из тюрьмы, и вдруг замечаю: торчит тесемка из белья. Я выдернула тесемку, а на ней надпись карандашом вдоль: "Ратуйте меня". Как это спасать? От чего спасать? Что они с ней делают? Ничего мы не знаем, не понимаем, а на утро с узелком белья на смену пошли к воротам тюрьмы.
     А под воротами толпа:
     - Ведут!
     И растворили ворота, вывели человек двести: пешком, по пяти в ряд, с мешками на спинах, старых, молодых, всяких. И Олехновская шла с краю, щеки ввалились, платок на бровях, лицо безумное. И я через конвойных, через штыки:
     - Белье, белье! Конвоир поднял приклад:
     - Смотри, а то вместе пойдешь!
     И бледный страх напал на нас с Макой, остались мы обе в стороне: "конец Олехновской"! Слезы сами собой льются, вернулись мы в пустой дом на краю поля. Прошло две недели, и я начала уговаривать Маку.
     - Нельзя тебе дома сидеть без работы. Зачем внимание на себя обращать? Иди на работу, иди в Леспромхоз.
     - Да я не умею ничего.
     - Вот велика важность. Мы все сначала не умели. Я тебе покажу, будешь счета писать... ты ж грамотная.
     И начала Мака работать в Леспромхозе. Голова у ней хорошая, деловая. Не прошло и месяца, стала моя Мака расти: она счетовод, она же и экономист, она и хозяйка - без нее в Леспромхозе и стула не переставят.
     Только наладили мирную жизнь, как Гитлер дал о себе знать.
     Война! Грянула весть: немцы идут!
     Конец нюня был жаркий, Горынь обмелела, зарницы полыхали, и с каждой ночью, с каждым днем нарастала тревога: немцы в Бресте! Немцы в Кобрине! Советские люди молчали первые дни, и мы, глядя на них, молчали. Переполох начался в тот день, когда мы увидели грузовики под Горкомом. Уходят! А с нами что будет?
     Советской власти было не до нас. Эвакуировали из Столина всего на всего четырех евреев из числа главарей местных. Бросились тогда многие за лошадьми, за телегами. Еще через день тронулся из Столина длинный обоз: возов сто поехало на советскую границу. Поехала вся молодежь, все, кто не хотел попасть немцам в руки. Поехал и муж мой, Беня. Пред отъездом я дала ему слово заботиться об его матери, и попрощались, кто знает как надолго.
     Но они недалеко уехали. На советской границе их не пропустили. "Вы кто такие"? В военное время по советским дорогам самотека не допускается. "Поворачивай оглобли"! И никакие объяснения не помогли. Полдня простояв на границе, тронулся обоз столинских евреев обратно - навстречу немецкой армии. Медленно тянулись возы через глухие белорусские деревни, и мужики смотрели с удивлением на это шествие. На рассвете вернулись в Столин, а там от большевиков и следа не осталось. Евреи притаились. Грабежи по домам. Ждут немцев каждый час.
     Ворота во двор тюрьмы НКВД были открыты, под забором лежало двадцать трупов. Уходя, расстреляли арестованных. Мы с Макой прокрались во двор. Мы искали Ирену. Весь Столин знал Ирену. Девушка 18 лет, красавица писаная, патриотка польская и смелая как в романах Сенкевича. Семью Ирены вывезли давно, а ее задержали. Она же сама и была виновата. С кем задираться вздумала! Она, сидя в камере, во весь голос пела "Еще Польска не сгинэла". И когда мы услышали, что Ирена лежит во дворе, среди расстрелянных - первое слово Маки было: "пойдем, похороним ее".
     Мы нашли в ряду тело Ирены, положили на носилки и вынесли за ворота. Мы торопились. Я особенно боялась. Этого еще не хватало, наткнуться по дороге на немцев. Мне, еврейке!.. Мы вышли за город, на опушку леса. Взяли по лопате,выкопали яму под деревом. Я не смела смотреть... У нее была вся черная грудь. Что с ней делали перед смертью? Мака перекрестилась, и мы поскорей ушли.
     Через три дня немцы пришли в Столин. Немного их было: всего четыре немца на автомашине. И этого было достаточно. Четыре немца на восемь тысяч столинских евреев.
     В летнее утро собрали евреев на базарную площадь, и немецкий комиссар держал им речь с крыльца советского Горкома:
     - Вы такие и сякие. Вы вредный народ, испорченный, никуда негодный народ. Работать вы не хотите, и не нужны вы никому. Вы - известные поджигатели войны. Вы во всем виноваты. Но мы вас заставим работать и слушаться. И чтоб с завтра все одели желтую звезду.
     Мертвое молчание на площади. Стояли стар и млад, понурив головы.
     - Сдавайте шубы и ценные вещи. Сдавайте золото и деньги. И запрещается вам ходить по тротуарам. Ходите среди улицы, иль совсем не показывайтесь.
     В мертвом молчании, потупив глаза, стояла толпа.
     На другой день назначили нам Юденрат и "еврейскую полицию", чтоб исполнять немецкие приказы. И началось. Как в дурном сне.
     Еще через несколько дней нахлынула в Столин тысячная толпа еврейских женщин и детей. Они прибежали за 30 километров из Давидгородка.
     Под Давидгородком появились партизаны. Может быть и были среди них отдельные евреи. Кто стрелял, неизвестно. Короткая расправа: собрали всё мужское еврейское население Давидгородка, от 12 лет, две или три тысячи вывели за город и всех до одного расстреляли. А женщинам приказ: уходить из местечка. Вон, всё равно куда. Сию минуту. "Кого через час найдем в домах, убьем".
     Это надо было видеть, когда вырвалась из местечка обезумевшая толпа старух, свежих вдов с младенцами на руках, девчонок, которые за руку тащили малых ребят, тысячи фурий с растерзанными волосами, в столбняке страха, который отнял у них голос и слезы. Немцы не дали времени плакать. Всю ночь они шли по открытой дороге из Давидгородка в Столин, как процессия привидений. Встречные мужики крестились в испуге и уступали дорогу. Бабы выносили им воду и хлеб. А другие травили их собаками и осыпали бранью.
     В Столине приняли их с плачем, но для всех нашлось место. Голод и холод заставили нас сгрудиться как стадо овец. Евреи грели друг друга собственным телом. Не стало разницы, образованные, необразованные. Люди с дипломами женились на простых торговках. Каждая местная девка, которая припрятала пуд пшена и куль картошки, выбирала себе в мужья кого хотела. За пшено и теплый угол покупали их, аристократов, голодных беженцев из Варшавы, белоручек, неженок с желтой звездой.
     Пришлось мне идти в прислуги. Мака меня взяла за прислугу. Уже тогда нельзя было евреям и арийцам жить вместе, но Мака получила разрешение выбрать себе еврейку в прислуги. Я осталась при ней. А когда заперли евреев в гетто, она мне достала пропуск. Днем я работала у нее, а вечером возвращалась в гетто. Тогда начали евреи выменивать всё, что имели на еду. Через меня шла торговля. Я приносила Маке вещи, она их выменивала у соседей. Я боялась сама в гетто носить припасы. Мака провожала меня по другой стороне улицы, доходили до забора гетто, и там, улучив минуту, она перебрасывала через забор кульки с мукой и крупой... Так мы в гетто кормились.
     Кто-то немцам донес, что Мака со мной дружит. Один из них и пришел проверить, что за прислуга у Маки. Я стояла у печи и варила обед, когда постучали, и вошел высокий, худой немец с впалыми щеками. Я боялась посмотреть ему в лицо.
     - Что ты здесь делаешь?
     - Варю обед.
     Немец подошел к печи, снял крышку с горшка и заглянул. Понюхал. Запах ему понравился. Он что-то хотел сказать. Я подумала, он велит подать ложку. Но немец перемог себя. Еще раз понюхал, махнул рукой и ушел.
     В день переселения в гетто тысячи евреев бросили свои дома, мебель, погреба с запасами и перебрались на бедную окраину местечка, где до того жила подгородная беднота. Столин, стародавнее еврейское местечко, в полдня стал арийским. Но в гетто вокруг лачуг и убогих хат евреи нашли нежданное богатство: огороды. Бывшие владельцы оставили им грядки с картошкой, луком, огурцами. Во дворе осталась даже арийская птица! Еврейские хозяйки в первые дни звали кур: "цып-цып-цып...", но куры, представьте, не отзывались: куры не понимали по-еврейски. Пока не начали манить их по-мужицки: "угу, угу, угу".
     Восемь тысяч евреев сидело за колючей проволокой. И постепенно стали доходить до нас вести, которым никто не хотел, не смел верить. О том, что произошло в Сарнах. О том, что сделали в Высоцке... Нашлась среди нас молодежь, которая хотела собрать оружие, бежать в лес, организовать сопротивление. Но было поздно. Хотели, и не умели, не знали, не решались. Некому было позвать их "угу"! Столинский ребе решил иначе. Сказал столинский ребе, столп Израиля: "Не сметь! Как жили, так и умирать будем. Всё по воле Божией. Разве место еврею в лесу? Волки мы, что ли? Место наше было и останется в доме молитвы".
     А пропуск у меня был только до шести часов вечера. Мака никак не хотела меня отпустить. В тот вечер пришла в Столин рота СС. Гетто оцепили. Я осталась на арийской стороне. Мака меня обманула: сказала, что ей позволили оставить меня на ночь. Она ушла из дому и заперла меня на ключ. Я лежала в темноте и всю ночь слушала: ветер рвал ставни, и мне казалось, что я слышу далекую стрельбу. Мака не возвращалась. Может быть партизаны ворвались в город? Или пьяные немцы открыли стрельбу по гетто? Почему не возвращается Мака? На рассвете наступила необыкновенная тишина. Как будто вымерло местечко. Я ломала руки. Ни звука за окном, улица пуста. Мака вернулась только в девять часов утра. Я испугалась, глядя на нее. Лицо у нее побелело как мел. И синие губы.
     - Мака, я хочу домой, в гетто.
     - Нет больше гетто, Галя. Нет никого в живых.
     Я окаменела. И Мака смотрела на меня так странно, как будто мы обе спали, и это всё нам снилось. Я сказала во сне, беззвучно:
     - Что ты говоришь?
     Я не слышала ее ответа. Но я уже знала, что все умерли, и сейчас будет моя очередь. Я хотела проснуться и не могла. Первой проснулась Мака. Я увидела, как дрогнули ее зрачки, глаза стали осмысленными, и в них появилось человеческое выражение. Она тронула меня за руку.
     - Что делать, Мака?
     - Ничего не делать. Переждать.
     Это было самым простым в нашем положении: отложить. Но Мака сказала "переждать", как будто не понимая, что она говорит: переждать войну, пережить Гитлера, пережить зло, которое залило пол-мира. Она за руку вывела меня в другую комнату. Было их две всего, - и в первой комнатке стояла корзина. Плетеная корзина для белья, с крышкой, которая неплотно прилегала. Метр в длину и 60 сантиметров в ширину. Не было другого места спрятать меня. Не было времени искать другое место. Если бы немцы нашли меня в квартире Маки, они убили бы нас обеих. Я легла в корзину. Мака бросила мне яблоко. Крышка закрылась. Мака покрыла корзину длинным вышитым крестьянским полотенцем. Под ним я лежала и ждала, чтобы немцы ушли из Столина.
     Я ждала полтора года.
     Не удивляйтесь. Можно жить в корзине для белья, если на выбор только немецкий застенок. Я меньше боялась смерти, чем попасть в немецкие руки.
     В корзине я лежала на спине, согнув колени и упершись ногами в стенку. Я могла шевелиться, чуть-чуть поворачиваться и, таким образом, могла выдержать часа три. Корзина стояла в углу, так что из окна ее не было видно. Это было важно, потому что прохожие и особенно знакомые часто заглядывали через окно внутрь комнаты. Закрыть окно ставнями мы не решались: это бы обратило внимание. Только вечером я выходила из корзины, когда темнело. Днем я лежала в корзине, в пустой квартире, и ждала, чтобы Мака вернулась со службы. Когда становилось невмоготу, я приоткрывала корзину и садилась. Первые два дня я ничего не ела. Я не могла собрать мыслей. На третий день я съела яблоко.
     В этот день собрались к Маке соседки и начали вспоминать меня.
     - И Галя тоже погибла! Жалко Галю! А Мака в ответ:
     - Нашли кого жалеть! Пустая девчонка, коза, нестоящий человек!
     И так они вспоминали меня и говорили о столинских евреях:
     - Евреи все были коммунисты. Без них нам лучше будет. А Мака отвечала: "Еще посмотрим, лучше ли немцы евреев".
     И все хором: "Ох, какой страшный народ! Такого варварства свет не видел. Кто еще знает, что с нами будет, если немцы войну выиграют"!
     А я лежала в другой темной комнате в корзине и слушала.
     Через несколько дней нашелся кто-то, кто видел, как вели меня убивать: жандармы в толстых шинелях вели Галю босую, раздетую, с лицом в крови и слезах.
     - Жалко Галю! И мне было жалко ту, другую Галю, мою сестру, такую же как и я. Не всё ли равно, как ее звали? Но я хотела жить! Как я хотела жить! Одна из всех. Одна против всех. Против Гитлера, против властей и законов. Уж одно, что я дышала - было победой. И Мака была со мной.
     После ликвидации гетто немцы собрали все вещи, которые остались после убитых и разделили на две части. Лучшие вещи вывезли в Германию, а что похуже, роздали местному населению. Я начала уговаривать Маку: "Пойди возьми тоже что-нибудь! Может, попадется что-нибудь подходящее, а то у нас ни белья, ни тряпки половой в доме нет". Мака сходила и принесла домой свёрток. Мы его открыли вечером.
     Сперва мы вытащили жилетку. Старую поношенную жилетку с пятнами, и пуговицы не хватало... из кармана торчал замусоленный карандашик. А потом что-то скомканное. Развернули - это детские рубашечки. Одна, вторая, третья...
     Вот тогда меня и прорвало. До того я слезинки не проронила. Сердце во мне оборвалось. Залилась я неистовым плачем. Душу всю у меня вывернуло. Мака, здоровая баба, не из пугливых, - затряслась вся, переменилась в лице. Схватила она весь этот свёрток - и в огонь.
     - Будь проклят, кто до этих вещей дотронется!
     С первого дня было решено между нами, что я уйду в лес, к партизанам. Недели проходили в ожидании. Надо было связь найти, потихоньку выбраться из местечка. Я всё Маке не давала покою: когда же - когда в лес? Здесь каждый день мы обе рисковали жизнью. Я хотела освободить Маку от этого напряжения, и корзина мне надоела: что за жизнь в корзине? Будь что будет - мое место с партизанами, на зимних стоянках в лесной глуши - на вольной воле.
     Мака осторожно разузнавала. И наконец, пришел срок. В одну зимнюю ночь выкрались мы из местечка в поле, оврагом выкрались в лес. Мака шла впереди, а я сзади метлу несла, метлой следы заметала по снегу. Зашли глубоко в чащу, ветер затих. Тишина. Пришли на полянку, Мака посадила меня в кустах.
     - Сиди, придут за тобой.
     Ушла Мака, и я осталась одна. Сижу в сугробе и жду. В валенках и трех платках. А надо мною беззвездное небо, ни звука, ни луча. День прошел, и сутки, и вторые сутки. Никто не пришел. И я начала застывать. Днем дятел долбил в чаще, а ночью кричал филин. И у меня не было сил подняться. Я всё больше спала. Проснусь и думаю: "Мака меня бросила. Здесь я и кончусь. Вот засну и не проснусь больше".
     Вечером на третий день слышу: кто-то идет. Темно, не вижу. И голос Маки:
     - Эй ты, не замерзла еще? Давай, давай живее! Подала она мне бутылку горячего молока, подняла на ноги, а я шатаюсь, еле ноги переставляю. А дорога немалая. Идем, спотыкаемся, садимся, опять идем. Так часа два. Пришли на поляну, а там шалаш. Лошадь привязана. И мужик в тулупе и башлыке. С автоматом. Партизан.
     - Стой! Кто такие?
     - Женщины, товарищ, - говорит Мака, - свои. Мужик ближе подошел. Лицо совсем молодое, брови в белом инее.
     - Проводи ее в штаб, товарищ. Это еврейка, одна из всего гетто спаслась. Мужик посмотрел на меня сбоку... и не отозвался. Он молчал, и я почувствовала в этом молчании досаду, раздражение, враждебность. Я начала срывающимся голосом объяснять ему:
     - Возьмите меня... я вам пригожусь... А он, со злобой:
     - Да что у нас, лазарет? На что ты нам пригодишься?
     И к Маке:
     - Забирай ее обратно, откуда привела! И живо, чтоб духу вашего не было, вашу мать... два раза не буду повторять...
     И поднял автомат. Я хотела лечь в снег. Пусть стреляет. На что мне жить и других мучить? Мака ему ни слова не сказала. Только посмотрела ему в лицо. Взглянула на меня.
     - Идем домой, Галя. Светало, когда мы проскользнули под забором на двор и вошли в теплую кухню. Смешно вспомнить. Съела я кусок сала с краюхой хлеба и легла в свою корзину, сытая, довольная. Да это был дом: моя корзина, моя подруга Мака. После трех ночей в лесу я была счастлива, что снова лежу в корзине. Мягкая подстилка. Ничего больше не надо было: только спать, спать... Когда вечером Мака вернулась с работы, я совсем пришла в себя. Мака с толстым задом, четырехугольная как комод, а я при ней как кошка.
     - Тебя, Галя, с крыши бросить, всё равно, на лапы станешь.
     Местечко обезлюдело. Тишина на пустых улицах, полиции было мало, и гестапо не показывалось. Это не Варшава, где охотились за людьми, там каждому в лицо смотрели, за каждой квартирой следили добровольные сыщики. А тут и народу меньше, и люди проще. Весь 43-й год я лежала схоронившись от света, за запертой дверью, в большой бельевой корзине, и никто не знал, что Мака кого-то прячет.
     А Мака еще и дружбу завела с немцем. Был один такой солидный и спокойный немец, "цивильбеамте" в местечке. Дело женское. Мака не монашка. Перед его приходом мы выносили корзину в чулан, что при сенях. Чулан был холодный. Мака накрывала меня шубой, я запиралась на ключ и пережидала немца. Он уходил до рассвета. Я слышала, как он снимал засов на двери в сенях, и я же за ним закладывала этот засов. Потом я - бежала к Маке в теплую настоящую постель. Я обнимала ее и душила, как любовник... Но она даже глаз со сна не открывала. Она продолжала спать спокойным, крепким и здоровым, настоящим арийским сном.
     Испугались мы только один раз, когда пришла в Столин из деревни старая крестьянка Даша, которую мы обе хорошо знали. Даша принесла на продажу яиц и масла. Я лежала в корзине и слушала, как она разговаривает с Макой. Потом Мака вышла, а она осталась. Даша была преданный, свой человек, которому можно было вполне доверять. Но кто знает, как ведут себя честные и порядочные люди, когда их оставляют одних в пустой квартире?
     Старая крестьянка посидела, повздыхала. Потом подошла к зеркалу и долго стояла перед ним; открыла флакон одеколона, понюхала; потом я услышала, как она выдвигает ящики комода, открывает шкаф... Потом она вошла в кухню и посмотрела, что в горшках... Оттуда она перешла в маленькую комнатку, первую от сеней, где я лежала и подошла к корзине... Я замерла. Старуха долго стояла над корзиной, как будто заснула над ней. Мне уже начало казаться, что ее нет в комнате, как вдруг она очень медленно и осторожно подняла крышку и заглянула.
     Я лежала, подняв колени, на спине, и не мигая прямо смотрела в наклонившееся морщинистое лицо. Мы не виделись года полтора. Лицо у меня было зеленое, глаза широко раскрыты, как у вурдалака. Даша постояла секунду, ничего не сказала и мягко осела на пол. Обморок. Я вылезла из корзины, перешагнула через нее и побежала в сени запереть наружную дверь.
     Через четверть часа, когда вернулась Мака, мы заставили Дашу поклясться над образом, что она будет молчать, как могила. Теперь в ее руках были наши две жизни. Мы ее настращали как могли. Даша была свой человек. Даша верила в Бога. Даша знала, что немцы войну проиграли. К этому времени их уже оттеснили за Днепр. И всё-таки мы не могли преодолеть беспокойства от мысли, что кто-то третий знал нашу тайну.
     Под конец я так привыкла к своему заключению в корзине, что завела себе собачку. Чтобы не скучать целыми днями в одиночестве в запертой квартире. В это время русские были, километрах в ста от Столина. Маленький, белый, ласковый щенок бегал по квартире. Мака называла его "Малый", а я "Тютик". Он очень ко мне привязался, привык к тому, что мое место в корзине, но не понимал, что это секрет для чужих. Днем он прыгал вокруг корзины, визжал и вилял хвостом. С Тютиком было мне приятно, но опасно. Если бы война затянулась, пришлось бы его из квартиры удалить. Но уже приближался 1944-й год.
     В начале этого года кончилась немецкая власть в Столине. Немцы отползали медленно, как зверь с переломанным хребтом, и задолго до своего ухода они притихли, присмирели и перестали внушать страх. Разъехались главные хозяева. Исчезла немецкая жандармерия. Начали подготовлять население местечка к эвакуации. Тогда и Мака стала готовиться в дорогу: ей, польке, незачем было оставаться с большевиками. Ее дорога была в Польшу, на запад.
     И вот опять пришла роковая ночь, со стрельбой пулеметов, с артиллерийской канонадой, с движением обозов и необычным шумом во всегда тихом местечке. Мы с Макой были уверены, что в город вошли партизаны или части Красной Армии. Рано утром Мака вышла разведать, что случилось за ночь. И вдруг я услышала русскую речь под окном. Меня обожгло: нет сомнения, Столин занят советскими войсками. Я осторожно выглянула в окно: солдаты стояли под дверью. Начали ломиться, стучать прикладами в дверь:
     - Отворяй!
     Я не думала ни одного мгновения, сняла засов и впустила солдат:
     - Входите, товарищи! Серые шинели, папахи, русские лица. Как я давно не видела людей!
     - Ты чего заперлась?
     - Я боялась. Я одна в квартире!
     - От немцев, небось, не запиралась?
     - Да что вы, товарищи! Мы вас три года ждали! Вы наши освободители! Один из них, чернобородый, высокий, подошел ко мне вплотную:
     - Да ты за кого нас принимаешь? Я молчу.
     - Кто мы такие, отвечай!
     - Известно кто: вы русские... русские солдаты.
     И я оробела вся. Ноги трясутся. Ничего не понимаю. Холод прошел по сердцу.
     - Мы не те, кого ты ждешь. Мы антисоветские.
     - А я и не знаю, что это за антисоветские. Первый раз слышу. Объясните, пожалуйста, я не слыхала про таких... - и я вся дрожу.
     - Мы за Россию. Мы против колхозов и жидов. Потемнело в глазах. Ничего не понимаю. Подходят другие: "Чего она плетет"?
     Но тот чернобородый - их командир - плечом отстранил меня:
     - Завралась бабенка со страху. Иди-иди, собери нам поесть.
     Я вышла на кухню, и Тютик за мной. Стою над горшками, и слезы сами льются.
     Страшный мир! Он не знает пощады. Вот и русские пришли, и они тоже "против жидов и колхозов". Некуда деваться.
     Командир вошел за мной.
     - Чего ревешь, дура? Если бы ты одна здесь красных ждала, мы бы тебя прикончили. Да вот беда: здесь в каждом доме одно и то же слышишь. Всех не перестреляешь.
     И тут понесло меня как с горы.
     - Убейте меня! Я жить не хочу! Я вам всего о себе не сказала!
     - А, вот ты какая! А ну-ка, выкладывай, всё как есть! И я как рванусь:
     - Я - еврейка!
     Он зажал мне рот рукой:
     - Не кричи! - и оглянулся.
     Прикрыл дверь из кухни, вернулся ко мне, подвинул табурет:
     - Не волнуйся, садись, рассказывай, как уцелела. И не бойся меня.
     И принялась я ему рассказывать всю историю, с самого начала: как Мака меня спасла и как я в корзине полтора года прячусь.
     Рассказываю и реву. Платка не было. Лежала стирка на столе. Я одним концом утираю слезы, а он другим.
     Плачет командир, как малое дитя.
     - Если она тебя спасла, значит ты этого стоишь. Если до сих пор не погибла, значит тебе судьба жить. И мы тебя не тронем. Снял он с шеи крест и протянул мне.
     - Я простой человек, верь, я тоже хочу жить, хочу вернуться к жене и детям. Ты думаешь, весело нам с немцами против своих идти? Судьба нами играет, а всё, чего мы хотим, это мира, - мира для всех, на своей земле, без насильников. Возьми этот крест, мне его жена дала, он меня уберег и тебя убережет от гибели. А мне дай что хочешь, - на память.
     И нечего было дать ему. Я взяла колечко Маки, - простое колечко с голубым камнем, - и отдала ему. Оно ему и на мизинец не годилось.
     Тут Мака ворвалась на кухню с великим криком:
     - Кто позволил? Кто вам позволил сюда вломиться, хозяйничать?
     Увидела меня с командиром и обомлела: язык у ней отнялся.
     А он подошел к Маке, обнял за плечи:
     - Я всё знаю, ты (богатырь-баба! Таких мало на свете. А только смотри, пусть Галя вперед язык на привязи держит: чуть-чуть беда не случилась. А ждать вам недолго: советские войска под Высоцком.
     Несколько дней позже Мака уехала из Столина. Местечко опустело. Одни дряхлые старухи остались. Кто не хотел эвакуироваться - попрятался. Ходили по домам проверять, кто остался. Запираться нельзя было, дверь нашего дома стояла настежь. Всё что можно было Мака вывезла, а мне оставила запас еды, и место прятаться устроили в дымоходе. Положили кладку между кирпичей в трубе, и я залезала в печку, подтягивалась и сидела в трубе, как курица на нашесте. Сидела я так всю неделю... Кругом было пусто и жутко, - ни души, как в ничьей зоне между двух армий, где только мародеры и патрули бродят. Тютик вихрем носился по опустелому двору, не понимая, куда пропали все люди.
     На развалинах трех царств, над гробами, над улицами, где валялась домашняя рухлядь, над брошенными домами, над хаосом разорения, над одичалой страной, - и она как пес бездомный ждала нового хозяина, готовая на пинок и на ласку, - я сидела высоко, угнездившись в трубе, и если б кто-нибудь подсмотрел меня, - он мог бы принять меня за ведьму, готовую взмыть на помеле в ночное небо.
     Но я была всего только Галя, - маленькая и худенькая девушка легче перышка, которая отлично помещалась в корзине размером в один метр на шестьдесят. На седьмой день я услышала лай Тютика, и кто-то звал его: "Малый, Малый"! Так звала его только Мака. И действительно, она стояла на кухне у печи и кричала в дымоход:
     - Не подохла еще? Спускайся скорее!
     И я вылезла, черная как трубочист, с копной дыбом стоящих волос, и с носом в саже. Я вылезла не сразу. Сперва свесились мои ноги и болтались в воздухе, ища опоры, пока Мака не схватила их и не потянула вниз. Тогда я обрушилась в облаке копоти и гари, в клубах черной сажи и едкой угольной пыли, как настоящая ведьма, и уселась на печке, чихая и глядя на Маку: она хохотала.
     Боже, как она хохотала! Она держалась за бока, вся красная, и слезы текли у нее по щекам. Она расставила толстые ноги, открыла рот и скорчилась в припадке неудержимого, сумасшедшего смеха. Всю утробу у нее вывернуло, щелочки глаз пропали, и она гоготала так, как будто ничего в мире не случилось, и мы снова были маленькими детьми, как в те годы, когда чтобы прыснуть со смеху, довольно было посмотреть друг другу в глаза.
     Тогда, глядя на нее, я тоже начала смеяться.


К предыдущей главе К содержанию К следующей главе