Make your own free website on Tripod.com
К предыдущей главе К содержанию К следующей главе



ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ЗЭ-КА
Часть I
Глава 7.  Кочующий гроб

     На рассвете 28 июля 1940 года был дан сигнал по двум этажам пинской тюрьмы: "Выходить с вещами".
     Сборы продолжались недолго. Нас вывели на тюремный двор. Велели сесть на землю под забором. Среди двора стоял стол, за ним заседала комиссия. По одному вызывали к стелу, отмечали, записывали. Каждый раздевался донага. Надзиратель тщательно пересматривал одежду, вытряхивал из мешка вещи, отбирал запрещенное: металлические кружки, миски, ножики. После обыска люди одевались и переходили на другую сторону. Когда прошла вся партия, нас повели к грузовику. Мы свернули в боковую улицу и поехали к вокзалу.
     За городом в поле, вдали от любопытных глаз и шума, стоял товарный состав. Люди с винтовками с примкнутыми штыками оцепили поезд. Суета и давка - как на перроне. Конвойные торопили нас. Грузовик повернул обратно - за следующей партией бесплатных пассажиров. Солнце стояло высоко. Я и Давид пошли к ближайшему вагону. Вдруг мы услышали крики из соседнего вагона: "Сюда, сюда!" Высунувшись в дверь, махали нам братья Кунины, за ними маленький Бурко и другие сидельцы картофельного подвала. Мы поднялись по насыпи и влезли в вагон, который должен был стать нашим домом на ближайшие дни.
     Эшелон состоял из десяти вагонов. В каждом помещалось человек семьдесят. Посреди вагона - пустое пространство. Слева и справа - сплошные нары в два этажа. С двух сторон по крошечному окошечку, забранному решеткой. Против входа по другой стороне была пробита дыра под стенкой, и в нее вставлено деревянное корыто из двух досок, выходившее наружу. Это было вместо "параши".
     Мы залезли наверх. Я лег в углу, за мной - Давид, мой верный товарищ и друг. Следом - доктор Мовшович, худенький, небольшой брюнетик. Большинство в вагоне были люди новые, незнакомые.
     В поезде было около семисот человек. В тот день "разгрузили" пинскую тюрьму - очистили место для других. Трудно подсчитать, сколько выслали до нас и после нас. Из нашей камеры вывезли не всех. Был один человек, которого подозревали, что он подсажен шпионить: его не было с нами теперь, начальство в последнюю минуту оставило его. Не было и наших "детей" - двух пятнадцатилетних мальчиков, - и старика, который, очевидно, не имел сил на дорогу. Мы увидели в этом проявление гуманности: детям место в школе, старику - в богадельне. Мы были очень довольны, что их оставили, но, приехав на место, нашли в советских лагерях и стариков, и детей.
     Всех интересовало, едут ли с нами женщины. У многих были арестованы сестры и родственницы. В нашем эшелоне было немного женщин - их погрузили в отдельный вагон. Если принять во внимание, что семейные с детьми были отправлены отдельно, то общее число беженцев, высланных из Пинска и его окрестностей, можно оценить в полторы-две тысячи. По всей же Западной Украине и Белоруссии число беженцев, вывезенных в лагеря и ссылку летом сорокового года, было, вероятно, около полумиллиона. Если прибавить к беженцам местное население - поляков, белорусов, украинцев и евреев, вывезенных по политическим мотивам, - то эта цифра подымется до полутора-двух миллионов.
     Люди, которые производили эту "операцию", не предполагали, что когда-нибудь придется держать ответ перед общественным мнением мира и что многие из вывозимых вернутся в Европу. Им казалось, что можно поступить с нами, как со своим собственным населением.
     Заскрипела деревянная заслонка, и вход в вагон был задвинут. Нас заперли. Стало, темно. Свет падал через квадратные окошечки на верхние нары. На нижних было темно, как ночью. Туда дневной свет проникал только через щели в стенках вагона. Снаружи мы слышали беготню, перекличку, окрики часовых.
     Вдруг отодвинули дверь вагона, и рука снизу подала ведро воды. "Берегите воду, - сказал грубый голос, - сегодня больше не дадим". В вагоне жужжали голоса, люди тихо переговаривались, выкладывали одеяла, ложились, кто-то вздыхал по-стариковски тоскливо. В противоположном конце вагона началась драка, соседи разнимали сцепившихся. И постепенно поезд замолк, точно вымерли все. Проходил час за часом. Люди заснули. Заснул и я. Мы не слышали, как тронулся поезд. Это было ночью. Вдруг от резкого толчка я проснулся. Вагон подбрасывало, стенки мерно дребезжали - поезд шел. Как долго мы уже были в пути - полчаса или много часов? - Куда нас везли, что нас ждало? - не было ответа.
     Во мраке вздыхал человеческий груз. Давид спал, раскинув руки. Я повернулся на бок, натянул на голову одеяло.
     Но спать не дали.
     Поезд стал сразу. Дверь вагона отодвинулась. Блеснул фонарь, острие штыка, и двое охранников вскочили к спящим людям.
     "Подымайся !"
     Ночная проверка. Всех нас, полуодетых, перегнали в один угол вагона. Там мы сгрудились как стадо, заспанные, ежась от ночного холода. В раскрытой двери горели звезды на черном небе. Охранник нырнул под нижние нары, проверил, все ли сошли сверху, стал посреди и начал прогонять по одному людей перед собой. Его товарищ держал фонарь. Молодые безусые лица, полные напряжения. Не ошибиться. Тени метались по стене вагона.
     "Один-два-три..." - считал, по-северному выговаривая "о", старательно отчеканивая слова, и каждого касался пальцем, для большей уверенности. Люди быстро сыпались мимо, как в песочных часах, через освещенную фонарем полосу и пропадали в тень.
     "... семьдесят... семьдесят один... семьдесят два...". Пересчитал, прыгнул с вагона, и нас снова закрыли.
     Ночь была тревожная. Как только поезд тронулся, началось неистовое громыхание по крышам. Нас сторожили сверху. Стражники топали по крышам вагонов, от паровоза к хвосту поезда и обратно, без перерыва. Прошло часа два. Мы снова спали. "Подымайся!"
     Вторая проверка! И уже считают. Соседи растолкали меня. На этот раз я крепко заснул. "Живей давай!" И снова раскрыта дверь в ночь, и в свете фонаря мечутся люди, пока я торопливо обуваюсь. Босыми ногами по полу нельзя - он весь заплеван и загажен. "Живей давай!" Арестанты ворчат. "Днем отоспитесь!"
     На рассвете считали нас в третий раз. Это была трудная, бестолковая ночь.
     "Дело плохо, - сказал Давид. - Раз так берегут - значит, везут в дурное место. Боятся, чтобы не сбежали. А куда бежать отсюда? Ведь это гроб на колесах".
     Утром второго дня начала у нас организовываться жизнь в гробу. Мы выбрали старосту, который отвечал за порядок в вагоне и раздачу хлеба. Начали осматриваться и знакомиться. В вагоне на 70 человек было двое-трое поляков. Против меня лежал сельский учитель Карп. Это был человек коротенький, с острой бороденкой и видом затравленной мыши. В глазах его было выражение ужаса и непонимания, и он производил впечатление ненормального. Весь этот вагон с евреями казался ему, вероятно, чудовищным сном. Он лежал не подымаясь целыми днями, жадно съедал, что ему давали, и на каждый окрик озирался, дрожа всем телом.
     С другой стороны вагона расположилась группа молодежи, которая себя называла "Театр Молодых". Это были молодые еврейские артисты варшавского "Тeatru Mlodych" , ученики студии Вайхерта, которые тоже попали в общую кашу. Вожаком у них был Воловчик, человек, сменивший портняжную иглу на подмостки театра. В Варшаве их театр был авангардным, ставил советских авторов и Бергельсона. Советская власть предложила им играть... по-белорусски, а когда они отказались, арестовала их... за нарушение паспортных правил. На станциях, где останавливался наш поезд, среди населения расходилась весть, что "везут евреев", и толпа собиралась у вагонов, но часовые никого не подпускали близко. В Барановичах были попытки передать нам еду, но конвой не допустил до нас передач. Нас отвели в сторону, и мы стали против пассажирского поезда. Через окошечко было видно, что делается в его купе. И вдруг Воловчик побледнел и замахал в окно руками:
     Прямо против нас за окном пассажирского поезда стоял человек, смотрел на нас, не отводя глаз, и плакал. Он ничего не говорил. Слезы неудержимо катились по его щекам. Артисты "Театра Молодых" кивали ему и смеялись, а он плакал, глядя на них, как будто навеки с ними прощался. Это был Камень - один из лучших еврейских артистов довоенной Польши, столп "Виленской Труппы", которого мне не раз довелось видеть на сцене. Таким образом, Воловчик и его товарищи попрощались с ним из окна в окно на станции Барановичи по дороге в Россию.
     В самом начале дороги произвели в вагоне тщательный обыск, перевернули и перещупали все и отобрали не только посуду, которая была запрещена, но и книги. Кто-то пронес в вагон польские и русские книжки, и мы на них очень рассчитывали. Отобранные книги без церемонии выбросили в грязь под колеса вагона. У д-ра Мовшовича отобрали два термометра. Не помогли протесты. Термометры тут же на месте разбили. Можно было подумать, что в местах, куда нас везут, термометров сколько угодно.
     Кочующий гроб шел на восток, в Евразию, в глубь чужого континента.
     Мы не знали, что нас ждет. Наши европейские понятия были, очевидно, неприменимы к этим людям - к тому, что они называли судом, культурой, порядком и справедливостью. Во всем, что нас окружало, была двусмысленность, двуликость, недоговоренность. Куда нас везли? Не было ответа. Кто были настоящие преступники? Мы или те, кто нас вез? И что нас ждало? Ссылка, поселение, колхозное житье? Условия переезда были нечеловеческие. Но и здесь соблюдалась форма, все честь-честью: каждое утро в загаженный, смердящий вагон, где люди испражнялись и ели рядом одновременно, входила женщина-врач в безупречно белом халате, спрашивала, нет ли жалоб, и, по ее указанию, товарищ наш, завшивленный, как и все, доктор-арестант, которому не суждено было выжить в стране зэ-ка, раздавал лекарства и бинтовал раны.
     Так выглядела эта "социальная опека", которая сотрудничала с социальным злом, вместо того чтобы с ним бороться, украшала его - и выражала ту же двусмысленность варварского содержания в псевдогуманной оболочке.
     Раз в день раздавали нам хлеб. Не было горячей пищи, но на пятый день нам раздали глиняные миски и деревянные ложки. Под вечер пятого дня мы хлебали первый "советский" суп. Острый голод мучил нас. Но мысли наши были заняты чем-то другим.
     За Столбцами мы переехали бывшую польскую границу. Сразу исчезли чистенькие белые здания польских вокзалов, крытые красной черепицей, с круглым циферблатом часов под центральным выходом на перрон. Потянулись деревянные старые постройки царского времени - угрюмые и неряшливые. Разбитые стекла окон часто были заткнуты тряпицей или фанерой. Деревни, которые мы видели через наше крошечное окошечко, были "колхозы". Но как убого выглядели эти деревни с их потемневшими избушками и соломенными крышами!
     Мы прибыли в Минск. Не полагалось арестантским эшелонам стоять на виду в столице советской Белоруссии. Нас отвели за город. Было хмурое утро, без солнца. За окошечком мы видели немощеную улицу предместья с деревянными домиками и торопливых прохожих. Шли бабы в платках и дети, не подымая глаз, не глядя в нашу сторону.
     Иначе выглядели наши остановки на польской стороне! Где бы ни останавливался наш поезд - всюду немедленно собиралась толпа, и часовые должны были отгонять любопытных. Дети, как очарованные, смотрели на поезд с человеческим грузом, на товарные вагоны, набитые арестантами, на штыки конвойных, показывали пальцами на лица, смотревшие через решетку. Их матери пробовали подать нам хлеб. Мы видели слезу и выражение испуга на лицах еврейских женщин, чувствовали атмосферу сострадания или просто интереса.
     По ту сторону советской границы мы перестали быть сенсацией. Нам стало ясно, что для советских граждан поезд вроде нашего - самое обыкновенное зрелище, часть их быта - ничего особенного. Сколько таких поездов они уже видели! Арестантов везут - обычное дело. Взрослые проходили отвернувшись - подальше от греха. И дети - десятилетние мальчики и девочки - шли мимо, щебеча и смеясь, и весь этот поезд был для них ни интересен, ни жуток и просто ничем не замечателен. На что тут смотреть? При виде этого глубокого и естественного равнодушия я вспомнил свое собственное детство: тогда мы, играя на откосах полотна, тоже пропускали не глядя платформы, груженные лесом, намозолившие глаза, обыденные, сто раз виденные. Другое дело, когда шел нарядный экспресс из столицы: разноцветные вагоны, разодетые пассажиры!.. Арестантский вагон в советской России - эка невидаль! Никто и не оглядывался на нас.
     Арестанты серьезными глазами провожали школьников, вспоминали о собственных детях.
     И я поблагодарил судьбу, что мой сын не живет в стране, где поезда с арестантами являются обычным явлением.
     От Минска мы повернули к северу. Десять дней и ночей мы лежали в темноте, и ритм движения убаюкивал нас. Уши наши привыкли к монотонному грохотанию поезда, тело - к толчкам и дрожи стенок вагона.
     Ночью и днем нас считали. Новые охранники входили в вагон, новые станции плыли мимо нас, и, наконец, стало холодно в вагоне. Мы начали мерзнуть по ночам, хотя было только начало августа.
     Время для нас двигалось в замкнутом кругу. Казалось, мы никогда не приедем.
     Все это время у меня было странное чувство. В темноте кочующего гроба, в изоляции от внешнего мира я потерял ощущение движения вдоль поверхности земли, и мне стало казаться, что мы движемся вниз - все время вниз, под землю, из мира живых.
     С каждым днем мы опускались все глубже и глубже, и мрак рос и сгущался вокруг нас, как будто мы опускались в бездонный колодец.
     С каждым километром мы были все дальше от поверхности земли, над которой светит солнце, и люди улыбаются друг другу, и грудь дышит вольно и без страха.
     Мы опускались безостановочно, и демоническая, невидимая сила вела нас в самое сердце ночи, в подземное царство, откуда нет возврата. С каждым днем мы были все дальше и дальше от своего прошлого. Это не был обыкновенный рейс. Это была дорога на тот свет. И мы знали, когда она кончится и мы выйдем из гроба, - все вокруг нас будет другое, и мы сами будем другие.
     Наш поезд не двигался в обыкновенном человеческом измерении. Мы выехали из родных мест. Европейское лето осталось за нами. Мы выехали из человеческой памяти, из истории. Сама продолжительность этого путешествия действовала на нас гипнотически. Все мы присмирели.
     Мы опускались безостановочно.
     Иногда, просыпаясь, мы слышали дикие, хриплые голоса снаружи. В окошке горела тусклая кровавая заря, и мы не знали - закат ли это или рассвет.
     Иногда доходил до нас далекий гром и шум, железный лязг - на рельсах горели огни семафоров, - мы знали, что это большая станция, но какая - нам не говорили. Может быть, Новгород? Может быть, Ленинград?
     И снова резко содрогался вагон, и кочующий гроб уходил в безмерное пустое пространство.
     Когда вечерело и последние косые лучи солнца падали в вагон, мы выдергивали доски из нар и устраивали при окошке скамейку. На эту скамейку садились тесно на верхних нарах, как куры на насест, прижимаясь друг к другу. И пели под грохот поезда, пели долго, заунывно, русские песни с польским акцентом - протяжные песни, от которых становилось на сердце тоскливо и прохладно...
     Далека ты - путь-дорога.
     Выйди, милая моя!
     - Мы простимся с тобой у порога,
     И быть может - навсегда...
     И когда темнело совсем, простертые во мраке - лицом к лицу - рассказывали друг другу свою прошлую жизнь, хотя не было теперь большого смысла в разнице нашего опыта и наших воспоминаний.
     "Работать! - говорил мой сосед, наборщик из Варшавы, с худым и нервным лицом. - Я никакой работы не боюсь. Пусть только дадут возможность, а мы покажем, что лучше их справимся с работой. В Пинске я был маляром. Никогда я раньше не был маляром, но это совсем нетрудно. Если есть голова на плечах, можно каждую работу понять. Ну, что они могут сделать с нами дурного? Будем вместе жить и вместе работать - только всего!"
     "Что это за страна? Что за странные люди? Что им нужно от нас? В Польше мы себе иначе их представляли. Почему нас бросили в тюрьму? Почему не дают нам вернуться к семье, домой - в Палестину?"
     И я рассказывал соседу, что знал об этой таинственной стране.
     "Страна, в которую мы едем, не лежит ни в Европе, ни в Азии. Ошибка - считать русских за европейцев.
     Ты их видел в Пинске и знаешь теперь, что это не европейский народ.
     Но это и не азиаты.
     Это - Евразия, народ середины".
     Уже тысячу лет живут евразийцы на рубеже Востока и Запада, между Азией и Европой.
     Культура Европы вылилась в одну великую идею: это идея Человека, идея индивидуальной свободы и достоинства.
     Мы, евреи, первые научили мир, что человек создан по образу и подобию Бога. Греки и римляне прославили Человека, и идея Свободы росла в Европе вплоть до эпохи просвещения и Великой французской революции, которая провозгласила права Человека и Гражданина.
     Но этот европейский идеал свободного человека имел обратную сторону медали: вечное беспокойство и неудовлетворенность, тревогу и жадность, которая гнала европейцев во все стороны мира, на открытия, на эксперименты и завоевания.
     Азиатская культура тысячелетиями создавалась в Индии и Китае. Была в этой культуре мудрость и покой, которого не знали европейцы, и чувство единения с природой, вечным источником сил.
     Но это была массовая культура, и оборотную сторону ее составляла стадность и всеподавляющая деспотия Тамерланов и Чингис-ханов.
     Евразийцы ушли из Азии и не дошли до Европы. Они могли бы взять у европейцев и азиатов то великое и положительное, что было в их культурах: идею гражданской свободы и достоинства человека с одной стороны - идею вселенской жизни, полной мудрого покоя и самодовления - с другой стороны.
     Если бы они их соединили - они стали бы величайшим народом мира!
     Но вышло наоборот: они взяли из каждой культуры ее минус, ее слабость. И они соединили европейскую тревогу, раздвоенность и мучительные искания с азиатским деспотизмом и подавлением личности.
     Этот народ не имеет ни скромной мудрости индусов и китайцев, ни уважения к человеку и личной гордости французов и англо-американцев. Вечно он недоволен и страдает, и вечно страдают его окружающие.
     Евразийцы - опасные соседи, потому что они никогда не удовлетворяются своими границами, и вечно ведут они спор. То идут они войной на "гнилой Запад", то надо им "догнать и перегнать Америку".
     Но не хватает им европейского чувства меры и такта. Все, что они берут из Европы, под их руками теряет свой европейский смысл.
     Этот народ опаздывает вечно: неизменно берет он из Европы обноски, которые сама Европа уже забраковала. В 10 веке он взял из Европы христианство в византийском варианте, который сама Европа уже отвергла. Во время царя Петра взял внешние формы цивилизации, технику, немецкий глупый дрилль. Теперь они взяли из Европы марксизм. Что они из него сделали - ты скоро увидишь своими глазами.
     Европа больна нацизмом и фашизмом - это ее внутреннее заболевание, перверсия Европы. Тогда идущее из Евразии - есть внешняя опасность, угроза извне.
     Гестапо есть рак и сифилис Европы. Если он не будет устранен - Европа сгниет заживо.
     "Мустапо" - есть варварское недоразумение. Этот поезд, набитый человеческим грузом, этот фарс, который с нами разыграли в НКВД - это форма, в которой народ, оторвавшийся от азиатского корня, бросает вызов Европе.
     Мы - европейцы. Этот еврейский поезд - тоже частичка Европы. Те из нас, кто выживет, вернутся в Палестину, - единственное место, где еврейский народ может продолжать свою европейскую историю.
     И если Европа выживет в этой войне и справится с гитлеризмом, который ей угрожает изнутри - то у нее хватит также сил, чтобы остановить Евразию - и, быть может, приблизить ее к своему гуманистическому идеалу. Но это будет нелегкая и сложная задача.
     Ибо евразийцы - не чистая страница, на которой История только начинает писать. Этому народу - тысяча лет, и он не может переродиться в течение одного-двух поколений.


К предыдущей главе К содержанию К следующей главе