К предыдущей главе К содержанию К следующей главе



РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ

Ю. Б. Марголин "Дорога на Запад"

Глава 4.  Конец Марии

     В это лето открылась предо мною Европа, как райский сад женщин. Далека от меня мысль уравнивать Варшаву и Лодзь летом 1946 года с магометанским раем, населенным гуриями. Магометанский рай, обитель чистого созерцания, сохраняется в трезвой Европе разве только еще в парижских театриках Ha Grand Boulevards. Варшава представляла хаос развалин, а Лодзь находилась на пороге сталинского перевоспитания. И все-таки это был очень резкий и внезапный для меня контраст с Советской Россией.
     В течение семилетней ссылки я привык к виду женщин без прелести и тени кокетства, в сапогах и мужских бушлатах, зимой в платках и ушанках, к обществу работниц или заключенных с угрюмыми и серыми лицами, с остриженными волосами, к среде бесполых и рано увядших советских служащих. Но с улиц Лодзи летом 1946 года не сходило воскресенье. Танцевали во всех кафе, и уже одна походка девушек в ясный день на переполненных тротуарах казалась мне танцем,чудом эластичности и гибкости. Все они казались мне ослепительными красавицами, одна лучше другой. Я был ошеломлен тем, как они были одеты и как двигались, как звучали их голоса. Я был поражен зрелищем открывшейся мне солнечной, яркой полноты жизни. Я был увлечен карнавальным, триумфальным летом 1946 года.
     Иногда шли мне навстречу женщины с мощными бедрами и высокой грудью, гордо закинув голову. Как ожившие статуи они двигались в мраморной красоте, и мне казалось, что это родильные машины, живые автоматы, - опусти монетку в прорез и ровно через девять месяцев аппарат выдаст ребенка с точностью механизма, помноженной на животворную силу природы. Но когда они улыбались мне навстречу, я поворачивал голову, чтобы увидеть кому за моей спиной предназначалась эта улыбка, - я не принимал ее на свой счет.
     У паперти костела я наблюдал сквер, на который вступали женщины с пустыми возками и сиянием на лице. Дети,размахивая ручонками, как плавниками ми гребли воздух. Молодые матери, близ которых умирает вожделение, наклонялись над своими детьми. Женщина проходит, плавно неся свое крупное тело, блестя глазами" поводя плечами" и цветистый шелк платья играет красным и голубым, обнимая тело, - до крепких золотистых икр... И вот девушка в красном свитере, как птица перелетела площадь, легко касаясь земли стройными ногами, точно несла ее невидимая сила. Сила молодости. Я был влюблен в нее без желаний и ревности. И вот девушка в красных туфлях пробует носком невидимую волну, подступающую к ногам. Волна отступает и приливает, и естественная грация прибоя, продолжаясь в ее движениях, повторяется дважды .Волны моря обтекают лодзинский сквер, и он превращается в остров, населенный призраками... Я кусал губы и закрывал глаза, чтобы опомниться.
     Мне надо было освободиться от одного воспоминания, которое как пятно при-липло и не сходило с души. Это было лагерное воспоминание, с того времени, когда я скатился на самое дно физического упадка. В лагере не было зеркала, я не знал, как я выгляжу и это мне было все равно.Я видел себя в отражении моих соседей, жалких и уродливых "доходяг". Я не брился по неделям, спал одетый и был омерзительно грязен, как все, или еще грязнее. По какому-то делу мне случилось зайти в контору, в кабинет начальницы, женщины "вольной", педантически-опрятной и аккуратной. Она сидела за столом, и я, забывшись, подошел к столу вплотную. Она с нескрываемым ужасом взглянула на меня и стремительно-быстро предупредила среди разговора: - Не подходите близко! -
     Такая паническая брезгливость изобразилась на ее лице, что я оторопел.Я вдруг осознал всю неслыханную грязь своего годами немытого бушлата, запах лохмотьев прилепившихся к телу, весь свое невозможный,внушающий отвращение вид. Меня кольнуло в сердце. Это не был окрик начальника: нет, это была непроизвольная реакция женщины на то, что я на два шага ближе подошел к ее столу чем она могла вынести.Вернувшись в барак, я чувствовал себя как прокаженный, как Иов со скребком на смердящей куче навоза.Я смотрел на свои руки, как на чужие. Возможно ли, что эти самые руки когда-то касались других... их не отталкивали...напротив...
     С остановившимися глазами я впал в сон наяву. Я вспомнил эпизод из времен, когда никто не говорил мне "не подходите".
     Отель Савой. Тот самый отель, недалеко от сквера. Тогда он назывался иначе, но это было то же здание: шестиэтажный дом в боковой уличке, уединенно стоящий, с кондитерской на углу и цветочницей у подъезда.
     Я жил тогда довольно далеко на окраине города, в большой неуютной квартире, принадлежавшей когда-то фабриканту колбас Карпузе. Колбасник разорился в умер, а его вдова сдавала комнаты в наем. Квартира была набита жильцами. Моя студенческая комнатенка была меньше всех и выходила прямо в обширный устланный ковром вестибюль с зеркалами и панелями красного дерева.
     Долговязая и тощая хозяйка, с унылым лицом и глубоким как из бочки голосом, просила меня денег прислуге отдельно не давать и все, что полагалось за уборку комнаты, сдавать ей прямо в руки. В доме убирает ее племянница, за которую она отвечает и не может допустить, чтобы она имела особые источники дохода: это подорвало бы ее авторитет хозяйки и тетки. Вдова Карпузе, говоря о племяннице, имела особенно постный и кислый вид.
     Мария была бедной дальней родственницей в доме, принятой прямо из деревни Мне было 19 лет, ей - 17. Мой опыт с женщинами был обратно-пропорционален моему знанию Канта (с которым я не расставался) "Теория феноменальности пространства и времени рано потрясла мое воображение, так что более эмпирические и практические знания пришли в сравнительный упадок. Это был мой первый год вне родительского дома. Мария имела свежее, круглое личико,открытое и очень приветливое. Лицо это располагало к доверию. На нем была написана невинность и готовность слушаться старших. Тетка слишком строго с ней обращалась. Несмотря на то, что госпожа Карпузе, поджав губы, сказала мне о ней, что это девчонка бедовая и даже рафинированная, я все-таки предпочитал разговаривать с Марией, чем с ее теткой.
     Мы быстро подружились.
     В разговорах с Марией я ограничивался короткими репликами и замечаниями, предоставляя ей высказаться.Она мне жаловалась на тетку, которая ее загоняла работой. Рассказывала очень трогательно о жизни в деревне,о матери, об отце - школьном учителе, у которого она была по счету шестая, но не последняя. В этих разговорах закрепилась наша дружба - двух молодых естественных союзников среди бурчливых и хмурых людей, населявших квартиру.Было совершенно понятно"что она не только подавала мне утром завтрак, но и пришивала недостающие пуговицы. 0на была привлекательна и весела,всегда опрятна и хорошо воспитана и не возбуждала во мне никаких бурных чувств. Я дразнил ее Золушкой. Принц в золотой карете должен был заехать за ней и спасти от тетки Карпузе. Все было в порядке, пока она пришивала пуговицы на рубашках из стирки, но однажды, когда понадобилось пришить мне пуговицу прямо под шею, и она уселась при мне вплотную, так что круглая розовая щека, вздернутый нос и пепельные локоны почти касались моего лица, и я почувствовал ее свежее легкое дыхание на своей щеке, - мне ничего другого не осталось, как осторожно обнять ее и поцеловать.
     Мы сидели на диванчике в моей комнате. За дверью слышался глубокий бас хозяйки. Не выпуская из руки иголки с ниткой, Мария сказала мне шопотом, очень серьезно:
     - Нельзя! - и продолжала шить,но глаза ее смеялись. Я рассмеялся тоже и крепко расцеловал ее в румяные щеки. Ее губы скользнули вдоль моих, она быстро докончила дошивать, оборвала нитку и убежала. Я был очень доволен собой. Я встал с дивана, улыбаясь. На сегодня с меня было довольно.
     Но в эту минуту открылась дверь, и Мария снова появилась на пороге. Это было неожиданно для меня, но еще более неожиданным было выражение ее лица, сияющее ликующее, полное внутренним смехом, которого она не могла удержать. Во всю свою жизнь я не видел такого выражения ожидания и радостного изумления на лице. Она ступила мне шаг навстречу, открыла в волнении рот и запнулась. Она не приготовила, что сказать.
     - Я... хотела спросить...
     Я молчал и ждал. Она сказала, глядя на меня во все глаза:
     - Вам не надо еще что-нибудь пришить? - Тогда я взял ее в объятия со всей силой своей Философской молодости, завязшей в трансцендентальной аналитике и антиномиях чистого разума. Я забыл про хозяйку и двери, в которые каждую минуту мог кто-нибудь войти. Чрез минуту я услышал ее взволнованный шопот по-польски:
     - Wara od moich nog! - и старуха Карпузе, как будто она видела сквозь стены, начала звать из столовой: "Мария!" Она не то вырывалась от меня, прижимаясь, не то прижималась, вырываясь, но я знал несомненно, что все что я делал, было ей так же нужно и весело, как и мне. В пять минут мы перестали лицемерить и бояться друг друга, и я в первый раз сказал ей "ты".
     Но я все-же не был уверен, как мне следует вести себя с ней. Я чувствовал себя на много старше и ответственнее за свои поступки.
     Несколько дней спустя я возвращался домой из собрания, где разговоры затянулись до трех часов ночи. По дороге промочил меня дождик, на который я не обратил внимания. Я шел по мокрому асфальту, поставив воротник летнего пальто, думая о чем угодно, кроме Марии. Я совершенно забыл о ней.
     Поднявшись на третий этаж, я отворил дверь ключом, но оказалось, что она заложена изнутри на цепочку. Какая досада! Обыкновенно последний, кто возвращался вечером, закладывал дверь на цепочку, но до сих пор я еще никогда не был последним. Тому ,кто вернулся в эту ночь предо мною, не пришло в голову проверить, дома ли Я. Надо звонить! Мне было неловко подымать ночью людей, но делать нечего. Я принялся звонить. Я звонил долго, но никто не отзывался. Дом, полный людей, спал .Я начал стучать, разносить дверь. Ответа не было. Четверть часа спустя я еще стоял на площадке и уже начал отчаиваться. Экий здоровый сон был у этих людей! Несмотря на адский шум, который я поднял, мои соседи по прихожей спали как зарезанные. Спала старуха Карпузе в комнате с открытыми дверями, выходившей в столовую. И речи не было добиться до Марии: она спала в противоположном отдаленном конце квартиры. Ее комнатка находилась при самой кухне, в конце длинного коридора за столовой.
     Убедившись, что мне не откроют, я спустился во двор и поднялся по черной лестнице. Я шел в темноте и считал этажи. На третьем этаже я постучал в дверь кухни. В ту же минуту послышался за дверью испуганный голос девушки: "Кто это?"
     - Открой скорее! сказал я нетерпеливо.
     - Но я не одета... вышептал голос за дверью. Это было уж просто нелепое замечание.
     - Открой же, наконец, дверь!
     Вступив на кухню, я увидел в темноте ее тонкую и стройную фигуру в накинутом шлафроке. Она ждала меня. И снова я обнял ее, но мне мешало пальто. Пальто на мне пропиталось городской пылью и пахло дождем. Мне было неловко и странно в пальто обнимать девушку, которая вся еще дышала теплом постели. Я почувствовал сквозь пальто ее твердые груди... и сделал открытие, которое меня смутило.
     Я вырос в городе,и единственная рубашка,которую я считал естественной для женщины, была нарядная к легкая шелковая рубашка. Других я не видал и не знал. На киноэкранах, в витринах магазинов и в обиходе того круга, к которому я принадлежал, никогда не было других. Пижамы вошли в употребление несколько лет позже. Обняв Марию, я почувствовал, что она носит на себе шершавую и грубую ткань, домотканный лен из родительского дома в польской деревне. Я смутился. Я слышал как билось ее сердце сквозь суровую ткань, и она стояла без движения... Но вдруг я почувствовал, что ни за что на свете не буду в состоянии коснуться этой целомудренной и несообразно длинной одежды подростка. Я оставил ее и через коридор и темную столовую, мимо открытых дверей спальни тетки Карпузе, вернулся к себе в комнату. Но заноза уже вошла в меня. Я не имел больше покоя, не спал всю ночь и был взбудоражен. На другой день я твердо решил выбросить из головы эту ночную встречу. Это мне удалось в первую половину дня, когда я не был дома, - но (я обедал у хозяйки) ноги сами принесли в магазин на главной улице, и я купил шелковую рубашку.
     Не очень дорогую и не самую дешевую, бледно-розовую, очень приличного вида, такую, какой, я знал, не было у Марии. На мой скромный студенческий бюджет это был значительный расход. Продавщица одобрила мой выбор и вкус.
     Придя домой,я бросил сверток на стол и позвал Марию: "Это для тебя". Но она не притронулась к свертку. Увидев,что она конфузится и не решается взять подарок, я взял сверток, занес в ее комнату в конце коридора и бросил на постель.
     Я представлял себе выражение ее лица в момент,когда любопытство заставит ее, в конце-концов, открыть пакетик. Вернет она мне подарок? или примерит? -
     Вечером в столовой у моей хозяйки собрались гости. Играли в карты. Я рано лег в постель и читал, ожидая, чтобы гости разошлись и чтобы я мог пройти через столовую в ванную комнату. Я имел привычку купаться по вечерам. Утром в ванной была слишком большая очередь.
     Гости редко бывали в этом доме. И как раз сегодня происходил большой прием - с тортами, цветами и шумом: именины хозяйки. Я ждал терпеливо. После полуночи начались прощания, проводы в передней, потом шум сдвигаемых стульев и убираемой посуды. Когда все стихло, я вылез из постели и пошел посмотреть не остыла ли вода.
     Но ванна была прекрасная.Я сел в воду, и первые минуты еще слышал шаги в коридоре, голоса хозяина и Марии. Потом все звуки затихли. Наступило безмолвие.
     Я засыпал лежа в горячей воде. Тысячи мыслей проходили в моем сознании. Я потерял представление о времени. Безмолвие нарастало вокруг меня. Я единственный еще не спал вo всей квартире. Яркий электрический свет горел над моей головой в двойной стеклянной оболочке. Вдруг я очнулся к открыл глаза: дремота подобралась ко мне так незаметно, что в первую секунду я не мог понять, где нахожусь. Зеркало запотело, но я никого не искал в нем. Набросив на необсохшие плачи халат, я осторожно, стараясь не шуметь, вышел в темный коридор.
     Не успел я притворить за собой двери ванной, как сразу одним резким движением, распахнулась дверь из освещенной комнаты Марии. Она стояла на пороге в полосе света, улыбаясь и не произнося ни слова. Неподвижная, как манекен в витрине, она демонстрировала свою новую, первую в жизни, настоящую шелковую рубашку. На лице девушки сияло восхищение, и она смотрела на меня как в зеркало, округлив голые руки.
     Мгновенно и сразу я потерял голову. Только что мокрый из ванны, я сразу высох. Между мною и нею ничего не было, кроме тонкого гладкого шелка, полного матовых отливов и нежных теней, - но этот шелк был я сам,она
     Я подошел и коснулся ее. Я выключил свет за ее плечами и закрыл дверь ее маленькой комнаты. Мы легли рядом на ее узкой и жесткой постели, и тогда я почувствовал, что она отяжелела от страха.
     Она стала говорить мне странные слова сдавленным голосом, как будто что-то перехватило ей горло. Я боялся быть первым в жизни Марии. Я начал успокаивать ее осторожно, как ребенка, которому подносят новую еду: "Увидишь, как это хорошо...попробуй только, потом сама будешь просить..."
     - "Мария, неужели ты никогда еще не спала с мужчиной?" -
     Тем же сдавленным от волнения шопотом она рассказала мне, что с ней случилось в деревне, когда ей было 16 лет... как это было ужасно... она хотела потом убить этого человека... хотела камнем разбить ему окно... и с тех пор никогда, никогда... Я сразу перестал ее слушать.
     Мне было все равно. Даже если она солгала, мне было все равно. Можно лгать в любви словами, мыслями, чувствами - но тело не лжет никогда. По крайней мере, я так думал.
     Но если тело не лжет, то это не значит, что его правда всегда и во всей полноте открыта нам. Иногда оно как глубокая вода, в которую пловец бросается в жаркий день, и выйдя на берег чувствует себя так, точно он и не входил в воду. Я был стеснен и связан близким присутствием вдовы Карпузе. На следующее утро после этой случайной и торопливой встречи я чувствовал себя глубоко неудовлетворенным. Что могло быть унизительнее необходимости оглядываться на каждую дверь в квартире полной чужих людей? Или смешнее ночного путешествия через столовую мимо открытой двери мадам?
     Утром, как всегда, Мария постучалась и внесла в комнату поднос с завтраком. Ничего не было на ее лице, кроме невозмутимой, херувимской ясности. Может, быть, мне приснилось вчерашнее? - Я посмотрел на нее вопросительно. "Как ты себя чувствуешь, Мария?" Она подняла на меня доверчивые, простодушные глаза и сказала:
     - Хорошо... вот только чуть-чуть ломит здесь. И положила ладонь на бедро неожиданным движением, полным спокойной интимностью.
     В ближайшее воскресенье - это был выходной день племянницы госпожи Карпузе, когда ей разрешалось отсутствовать из дому после обеда - я вышел рано утром из дому и снял себе комнату в отеле. Я выбрал отель в центре города, большой и полный народу, где никто не обращал внимания на входящих и выходящих. Я выбрал "Савой", тот самый отель, где 25 лет спустя я наново открывал Европу. До полудня я оставался в моем номере и занимался хозяйством: приготовил фрукты, пирожные, даже вино. Потом я вернулся домой и объявил Марии, что после обеда жду ее к себе в гости в гостиницу "Савой", комната ╧ 413. Но эффект получился неожиданный: Мария испугалась. Она никогда не подымалась лифтом, не бывала в отеле, и мои объяснения еще больше испугали ее. Она отказалась. Мы почти поссорились. Я отвернулся мрачнее тучи. При виде моего жестокого разочарования (у меня выступили слезы на глазах) Мария смягчилась.Мы решили, что я буду ждать ее у входа в отель и сам приведу ее в комнату ╧413.
     Пять минут после трех Мария показалась из-за угла. Она шла медленно и не решительно, еле передвигая ноги, и всматривалась издалека. Вид у нее был торжественный шляпка, вуалька, и на руках длинные по локоть белые перчатки. Перчатки, очевидно, были из шкафа мадам Карпузе. В руке она держала сумочку и скромный сверток, в котором я угадал бледно-розовую шелковую рубашку. Все вместе было очень трогательно, но перчатки я просил снять, чтобы не обращать на себя внимания.
     Мы вошли в холл и поднялись в лифте, делая вид, что не знаем друг друга. Темный и пустой коридор был устлан ковровой дорожкой. Я чувствовал себя так, как будто это было не только в первый раз в моей жизни, но и вообще в первый раз в истории отеля "Саввой", в истории человечества, в истории мира.
     Я до сих пор не знаю, была ли Мария испорченной хитрой девчонкой, и это было не более важно, чем мутный осадок на дне стакана чистой воды: я выпил воду и не коснулся осадка. Она была ошеломлена и увлечена, как и я, и даже больше, потому что за шесть часов, которые мы провели вместе в большой никелированной кровати, как в лодке, которую буря сорвала с причала и унесла в открытое море, она не притронулась к еде, ничего не пила и почти ничего не говорила. Я помню удивительно круглые движения, которыми она подавала мне свои застежки и лямки, - и короткие паузы сна, в течение которых ее тело на краю постели дышало жарким, животным и таким необычным для меня не моим теплом. Она, казалось, спала... но стоило мне вытянуть руку и легко коснуться ее плеча, как в ту же секунду вся она поворачивалась ко мне так послушно и точно, как если бы мы были одним идеальным механизмом, все части которого пригнал одна к другой великий мастер.
     Пришли сумерки, настал вечер, и бледный электрический свет зажегся под потолком. Мы сделали открытие: четверть десятого. Надо было возвращаться. Постель выглядела страшно. Подушки и простыни склубились, как будто их сжевал, проглотил и выплюнул какой-то доисторический динтозавр. Мария долго и тщательно одевалась пред зеркалом, причесывалась. Потом, готовая выйти, она подошла ко мне, наклонилась к постели, где я покоился, как Бог после шести дней творения.
     Она поцеловала меня и сказала очень просто:
     - "Спасибо".
     Я не отозвался... но когда, через минуту, это слово дошло до моего сознания, я пережил нечто вроде электрического сотрясения.
     До того я только теоретически знал, что в любви и через любовь открывают какое-то продолжение своей жизни в другую жизнь. Это слово "спасибо" наполнило меня непомерной гордостью, как будто я сдал первый настоящий экзамен своей жизни.
     Когда в лагере, много лет спустя, другая женщина сказала мне "не подходите" - так же инстинктивно и непосредственно, как Мария свое "спасибо", это был знак, что я снова выпал из круга нормальных людей. Это "не подходите" стерло "спасибо" Марии и сделало меня отверженным. Все годы в России я носил его в себе, как клеймо - пока летом 46 года судьба не привела меня в тот самый отель "Саввой", и я в этом увидел этап моего возвращения на Запад, - на свободу, как Маяковский, я ждал в то лето возвращения Марии. Все этажи и коридоры этого здания были исхожены ее ногами. Я ждал ее нетерпеливо, как много лет тому назад, вопреки очевидности, вопреки мертвой нагрузке лет и невозможности повторить что бы то ни было из прошлого...
     Окна в сад были открыты. Легкий шум вращения вентилятора возник в ушах. Ни низком помосте стоял скрипач во фраке. Белый горе его рубашки сливался с силуэтом янтарно-золотой скрипки. Точнее, это был цвет крепкого чаю. При первом кристально-чистом звуке я положил руку на руку моей спутницы и передал ей маленький ключик.
     Скрипач играл сонату Генделя. Аккомпанемент следовал сбоку тенью, но скоро обозначился диалог скрипача с инструментом. Он был как всадник, припавший к шее коня. И - о диво! - диалог превратился в трио, когда мелодия раздвоилась и душа скрипки унеслась над страстным монологом сонаты.
     Поворачиваясь под углом, скрипка стала расти и шириться... ее бухты и заливы, расширяясь, казалось, выполнили весь зал, и смычок выплыл в открытое море, как парус, отливая на солнце блестящим кантом.
     В антракте моя соседка встала и вышла неслышно. Я остался один, опустив голову. В десять часов я поднялся в залу ресторана отеля, на первом этаже. Мы ужинали вместе, в последний раз, за круглым столом в нише, пред отъездом.
     Мальвина, сестра моего друга, большая блондинка с сонным и спокойным лицом, спаслась именно благодаря этому спокойному и невозмутимому выражению своего лица. Ей не надо было притворяться: она такой была от рождения. В польской семье, где она прожила все время немецкой оккупации горничной, и где бы не задумались передать ее полиции, если бы узнали ее тайну, говорили: "Вот уж нашу Зосю никто за еврейку не примет! Еврейки все такие нервные и беспокойные, а наша Зося, хоть с лица и похожа, но как себя держит!"
     Ее подруге, Кристине, было 18 лет. Она была прелестна, фарфоровой нежной красотой, с огромными сияющими глазами. Блеск этих глаз спас Кристине жизнь, когда немецкий жандарм остановил ее на улице в Варшаве вопросом: "Что вы несете в сумке?" - В сумке были нелегальные прокламации патриотического союза. Кристина подняла на него глаза с самой кокетливой улыбкой и протянула ему сумку с прокламациями на дне. Жандарм галантно пропустил ее без проверки.
     Но все же у Кристины была своя трагедия, и не одна, а целых три: в прошлом несчастная любовь в 16 лет к старшему господину, который не брал ее всерьез; и страшный, мучительно-скрываемый факт, что ее мать была "фолькс-дейтше" и после войны бежала в Германию; и то, что отец ее, в конце концов, сошелся с другой женщиной. Кристина оставила дом отца и даже пробовала отравиться. Она приняла большую, но недостаточную дозу веронала... и осталась в живых. Только сердце у ней очень ослабело, и мы все очень жалели Кристину и восхищались ее ангельской красотой, особенно восхищался молодой студент Яцек, который все хотел ее познакомить со своей матерью, от чего Кристина уклонялась. Яцек имел приятный голос и выступал в лодзинском радио. Когда он пел, Кристина садилась возле радиоаппарата и слушала с набожным выражением лица. Но это не помешало ей разбить сердце верного Яцека, и даже рассказать со смехом Мальвине, как Яцек кричал, хватая себя за голову и вращая глазами: "Ты бесчеловечна! Это евреи, с которыми ты водишься, сделали тебя такой жестокой!"
     В этот прощальный вечер мы выпили больше обыкновенного. Мне было грустно, что я никогда больше не вернусь в эту страну, но еще грустнее было бы, если бы я должен был в ней остаться.
     "Каждый из нас должен сам выбрать свое счастье и несчастье, свое добро и зло. не дайте себе ничего навязать, боритесь. Кристина верит в Бога. Мало верить, надо любить. Но я не могу любить того, что выше нашего добра и зла, нашего понимания и тревог. Кристину я люблю за то, что у нее лицо ангела и тело танцовщицы. Каждое твое движение - танец, но ты не знаешь об этом. Если бы ты овладела движениями своего тела, ты стала бы знаменитой. Я могу прочесть каждое движение сердца на твоем лице. Если бы ты овладела движениями своего лица, какой чудесной артисткой ты могла бы быть! Как это страшно, что мы не имеем власти над своим телом!"
     Кристина сдержанно улыбалась и сидела неподвижно, как человек впервые одевший коньки на льду и знающий, что ему не миновать упасть.
     "Когда я уеду отсюда, я напишу драму жизни человека, который хотел быть вождем. Когда это не удалось ему, он стал учителем. Когда ученики отвернулись от него, он хотел уже быть только товарищем, хорошим другом. И наконец он остался один".
     "Как печально! и что с ним стало?"
     "Он защищался как мог. Его отношение к жизни было - защита. Он был как пловец в бескрайнем море. Судьба его - утонуть во враждебной стихии. Пока не иссякли силы, он качается на волне, повернувшись на спину и глядя в небо. Над ним солнце, под ним холодная пучина. Но на одно короткое мгновение, закрыв глаза, он чувствует себя так хорошо и покойно под солнцем".
     "А я, - сказала Мальвина, - на твоем месте написала бы вещь, которая никого не касается, и только для себя одной, для себя - другой... Мне раз приснилось, что я лежу на дне глубокого потока, на дне реки, отделанном плотной стеной воды от мира и людей. Мертвая тяжесть пласта воды прижала меня к песчаному дну. Я видела игру теней света вокруг меня и во мне, в последний раз, прежде чем потухнуть навеки. Я знала, что умру вместе со всем, что во мне, вокруг и надо мною. И все это было не нужно, - но это было! было! было! как в навязчивом сне, который так похож на действительность, что не замечаешь, как просыпаешься..."
     На прощанье я осторожно коснулся поцелуем розовой гладкой щеки Кристины. Она посмотрела на меня с упреком, и мы все рассмеялись. В том издательстве, где Кристина служила машинисткой, молодые авторы, восходящие звезды польской литературы, называли ее своей маскоткой и целовали на счастье, входя в бюро. Кристина негодовала, но ее протесты не помогали. А в данном случае я не был даже польским автором и не имел никаких шансов напечататься в ее издательстве.
     С подносом, на котором стоял ночной стакан чаю, я поднялся на третий этаж. Было 11 часов вечера. У двери моего номера я оглянулся. Некому было открыть мне дверь. Я поставил поднос на пол и осторожно нажал ручку незапертой двери.
     Свет горел у изголовья постели. Моя спутница спала, высоко положив на подушку голову в золотистых локонах и завитках. Узкие бледные губы светились кораллом. Лицо куклы. Ее руки лежали на одеяле.
     Она спала крепко. Здесь, в этой комнате, она чувствовала себя "лучше чем дома". Так она сказала мне, когда я привел ее в первый раз, после случайного знакомства в кино. Тогда она вошла в номер с церемонной вежливостью, спокойно, неторопливо огляделась, сказала:
     "Здесь вы живете? очень хорошая комната, лучше моей" и села в кресло под окном.
     Я позвонил и попросил принести чаю. Потом я спросил ее, как долго она может остаться.
     "В шесть часов утра я должна уйти"... и помолчав: "У вас не будет неприятностей из-за меня?" -
     "Я живу здесь долго. Никаких неприятностей. У меня особые права".
     "И вы часто приглашаете женщин так поздно?"
     "Нет, моя милая. Вы - первая".
     "За все лето - первая?"
     "О нет - за семь лет". Она засмеялась.
     "Что же с вами было за семь лет?"
     Мы продолжали разговор в постели, постепенно привыкая друг к другу. Постепенно проходила ее неуверенность. Узнав, что я иностранец, она заметила:
     "Я тоже один раз была заграницей: у родных в Дрездене".
     "Вот как? Значит, вы немка?"
     Она испугалась. "Что ж из того? Я совсем не скрываю, что я немка".
     "Значит можно с вами разговаривать по-немецки. Я очень давно уже не говорил по-немецки".
     В то первое, послевоенное, лето нехорошо было быть немцем в Лодзи. Она рассказала мне свою историю. Она родилась и прожила всю жизнь в Лодзи. Ее покойный муж был поляк, механик. Ее ребенок умер год тому назад. Ее звали Мария. Теперь она работала в магазине продавщицей. Другие продавщицы не должны были знать, что она немка. Хозяин знал. Хозяин, конечно, должен был знать.
     "Я семь лет не касался женщины. Боюсь, что вышел из практики..." - пошутил я.
     Она сказала очень серьезно:
     "Нет, ты не вышел".
     Поздно ночью я зажег свет и взял книгу с ночного столика. Я читал целый час, чувствуя ровное и теплое дыхание за собой. Иногда я протягивал руку и касался ее. Мир, безмолвие, покой. Потом я заснул, крепко обняв ее. Правая грудь ее была в моей левой ладони.
     В шесть часов утра она поднялась. Мы условились встретиться завтра.
     Во вторую ночь она неожиданно расплакалась. Нет более страшного города, чем Лодзь. Во все мире нет более страшного города. Если б я мог забрать ее с собой заграницу. Все равно куда. Она хорошая хозяйка. Она будет верна мне. Она будет работать.
     Я едва успокоил ее. "Ты ничего не знаешь обо мне. Ты молода еще, все устроится".
     Она, действительно, ничего не могла знать обо мне. Не знала и того, что эта наша третья встреча будет последней. Утром я уезжал далеко, на Запад, и еще дальше. Все было готово, запакованы чемоданы, кончены прощания. В последние часы она одна осталась со мною.
     Ее тело во сне было каменным и твердым, как у статуи. Медленно она просыпалась, оживала, теплела. Искра пробежала по ее телу. Дрогнули колени и плечи. Гибкость, упругость возвращались к членам. В темноте она открыла глаза и вздохнула.
     Наутро, когда она уходила, я задержал ее.
     "Тебе не нужно денег?"
     "Деньги всегда нужны. Но я предпочитаю, чтобы ты купил мне что-нибудь. .. потом... когда захочешь".
     "Купи себе сама. Открой ящик стола. Деньги сверху".
     "Сколько?" - спросила она, найдя кипу ассигнаций.
     Лежа в постели, я смотрел на нее в последний раз.
     "Возьми половину".
     "Но это слишком много".
     "Пусть лежат у тебя. А то, пожалуй, в карты проиграю".
     "Нет-нет! - сказала она, - я тогда лучше возьму к себе".
     И уходя, обернулась:
     "Ты мне позвонишь сегодня?"
     "Не сегодня и не завтра" - сказал я засыпая. "Я уезжаю... в Варшаву". "Надолго?"
     Но я уже спал. Дверь закрылась за Марией. Во сне я видел, как она сходит достойным и медленным шагом, высоко неся голову, по ступеням широкой лестницы, по ковру вестибюля, мимо заспанного швейцара. На пустой улице встречает ее серый рассвет, с которым так не вяжется ее вечерний вид и наряд.
     Конец Марии. Finis Poloniae. Конец старым обидам и счетам, старым страстям и волнениям. Начало новых дорог и волнений, новых радостей и разочарований.


К предыдущей главе К содержанию К следующей главе