К предыдущей главе К содержанию К следующей главе



ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ ЗЭ-КА
Часть I
Глава 3.   История одного разочарования

     То, о чем я здесь хочу вкратце рассказать, есть история одного разочарования. Не лично моего разочарования. Никогда я не был очарован советским строем и никогда не сомневался в том, что теория его - несостоятельна, а практика полна лютой человеческой кривды. Лично я относился к Советскому Союзу без иллюзий и без враждебности, как человек посторонний. Но не подлежит сомнению, что основная масса населения Западной Украины и Белоруссии в момент вступления Красной Армии была полна искренней благодарности и великих надежд. Человеку свойственно верить в добрую волю всякой новой власти, пока не докажут ему противного. Пока его не ударили, он склонен к оптимизму, и, даже, после того как ударили, он все еще надеется, что это было недоразумение.
     Каким образом советская власть в течение одной зимы превратила население занятых областей - без различия классов, народностей и политической принадлежности - в противников, - справка об этом не лишена актуального интереса поскольку дает представление о методах и технике советизации вообще.
     Опыт научил меня, что никакими аргументами и свидетельствами нельзя переубедить человека, который считает себя коммунистом. Переубедить его в состоянии только сама советская действительность. Тот же опыт привел меня к убеждению, что коммунизм не заключается в том, что человек вбил себе в голову. "Воображаемый коммунизм" в границах демократического строя есть сумма мнений или политическая демонстрация, от которой никому не больно. Из ста человек, которые исповедуют коммунизм, находясь в Париже или Риме, и не представляют себе ясно, как он выглядит на деле, отпало бы 90, если бы увидели его в живом действии, когда он как нож врезается в тело жертвы. Остались бы мясники, люди, для которых брутальное насилие является не только средством, но и фундаментом общественного строя.
     Этапы советизации я наблюдал в моем родном городе Пинске.
     Прежде всего с нашего горизонта исчезли представители польской администрации. То, что их убрали, никому не , мешало, и никто не задумывался над их дальнейшей судьбой. А между тем характерной советской мерой было то, что их не просто сняли с постов, а ликвидировали, как группу населения. Их больше не было среди нас. За ними последовали "осадники". В продолжение 20 лет существования независимой Польши правительство парцеллировало имения помещиков на Восточной границе и на освободившиеся земли сажало не местное население, а польских колонистов, по большей части заслуженных солдат польско-советской войны 1920 года, которые усиливали этнический польский элемент в восточных округах и были опорой польского государства. за 20 лет "осадники" сблизились с местным населением, дети их говорили на местном наречии, и можно было пред видеть, что не они полонизуют белорусов, а белорусская мужицкая стихия поглотит и растворит их так же, как мелкую польскую шляхту до них.
     Местные люди не сделали бы зла "осадникам", таким же крестьянам, как они. Советская приезжая власть квалифицировала их как врагов и вывезла их в условиях, равносильных вывозу евреев органами гестапо. Несколько дней еврейское население Пинска находилось под впечатлением расправы с "осадниками". Это было глубокой зимой, в жесточайшие морозы. Из уст в уста передавали про неотопленные вагоны, два дня стоявшие на станции, про трупы замерзших детей, которые матери выбрасывали через окошки замкнутых вагонов. Ужас, который вызвало это преступление в гитлеровском стиле, был общим. Будущее показало, что эти и подобные меры, поскольку их целью была "чистка" населения от ненадежных элементов, не привели к цели и были не нужны. Отступление Красной Армии с занятых областей в июне 1941 года, когда началась война с немцами, совершилось с крайней и молниеносной быстротой, несмотря на отсутствие "осадников".
     За ликвидацией "осадников" последовал систематический и массовый вывоз в глубь России социально-активных, популярных и руководящих людей из деревень. Ликвидации подверглась не только деревенская буржуазия и интеллигенция или патриотический польский элемент, но и все вообще люди с авторитетом, белорусы и украинцы, причем, чем популярнее они были, тем хуже было для них. Люди эти в большинстве вымерли на советском севере. Вот два примера. Весной 44 года я встретил в лагере на севере России земляка из деревни в окрестностях Пинска. Человек этот умирал от голодного истощения. По типу, разговору, образованию это был крестьянин, "кресовый" поляк. Он рассказал мне, что с ним вместе были взяты 14 человек, и только двое еще оставались в живых. Один из "живых" был он сам - полутруп. Вторая встреча была с украинцем, бывшим бургомистром городка на Подолье. Человек этот, до ареста уважаемый адвокат и общественник, получил 8 лет заключения. Петиция, которую подписали 300 рабочих, свидетельствуя в его пользу, сильно ему повредила. "Теперь мы видим, что вы действительно опасный человек, - сказали ему, - имеете влияние среди рабочих".
     Следующий этап наступил в Пинске очень скоро, когда пришла очередь городского еврейского населения. "Пятая колонна" местных осведомителей помогла составить списки "нетрудового элемента". В этот список попали купцы, домовладельцы, адвокаты, агенты, лавочники - сотни семей. Все эти люди подлежали изгнанию из города. Их высылали в маленькие местечки и окружные городки, где никто не знал их и где они оказывались в положении бездомных беженцев. Конечно, это было лучше, чем гитлеровские гетто, но тогда люди были далеки от подобных сравнений и переживали ссылку как катастрофу и крушение жизни. Им приходилось оставлять свои семейные гнезда, мебель, которую из-за разрушенного транспорта забрать было невозможно, и уезжать в неизвестность. Сам факт изгнания, унижения и социальной дискриминации действовал потрясающе на этих людей. НКВД забирал их по ночам. Я помню мартовские ночи 40 года, когда я просыпался и слушал в темноте жуткие звуки: улица плакала, откуда-то доносился вой и женские причитания. "Вошли к соседям!" - и я представлял себе сцену ночного вторжения, вооруженных людей, крики, понукания, угрозы, двухчасовой срок на сборы... А утром в соседней лавчонке, где еще вчера можно было купить сыр и масло, - пусто, окна закрыты ставнями, двери забиты, как после погрома. В эти ночи, полные отголосков |плача, начало складываться у мирных пинских жителей чувство возмущений и негодования против власти, которая ждет ночной темноты, чтобы вломиться в дома и разрушить налаженную жизнь.
     Следующим шагом был разгром культурных учреждений советизация школ. Газеты, библиотеки и книжные магазины закрываются. На их месте будут созданы другие, по стандартному советскому образцу. Эта "экстирпация культуры" производится грубо механическим образом, как если бы вырвали человеку здоровый зуб, чтобы поставить на его место искусственный. На этом этапе мы потеряли право учить своих детей чему-либо, кроме коммунизма, право читать, что нам нравилось, право думать по-своему и жить по-воему. Этот процесс не был безболезненным. Была в Пинске еврейская гимназия "Тарбут" - гордость города, с семьюстами учеников, с большой библиотекой, цитадель сионизма, центр еврейского образования, предмет многолетней и любовной опеки пинского общества. После прихода большевиков учителям было велено сменить язык преподавания на идиш. Классики еврейской поэзии, Бялик и Черниховский, стали в одну ночь нелегальными авторами, книги на иврите были изъяты из обращения. В те дни имела место в одном из классов такая сцена. Учитель обратился к своим ученикам со словами: "Дети, сегодня я в последний раз обращаюсь к вам на иврите..." - и губы у него задрожали. Он расплакался, и с ним вместе заплакал весь класс. Учащаяся молодежь упорствовала. В ту зиму мальчики и девочки продолжали втайне учиться запрещенному языку, клялись не забыть Сион, не дать оторвать себя от национальной культуры... Надо помнить, что в Пинске не было еврейской семьи, которая не имела бы в Палестине родных или близких. Конечно, это детское сопротивление не продолжилось бы долго. Оно замерло бы само собой или с годами было бы растоптано в лагерях и ссылках, как всякая попытка самостоятельного национального - и не только еврейского - движения в советской стране.
     Весной 1940 года довершился разгром политических организаций и центров общественной жизни. Были арестованы и вывезены руководители "Бунда", в апреле состоялись аресты сионистов, которые получили по 8 лет заключении в лагерях. Систематически и беспощадно уничтожались все активные и деятельные элементы, которые могли бы оказать сопротивление при "перевоспитании" масс. Обречено было все способное к самостоятельной мысли, все потенциальные носители оппозиции - мозг и нервы общества, которое еще вчера не подозревало, что его назначение - поступить в мясорубку и быть переработанным в бесформенное месиво на советской кухне. Единственное спасение было в том, чтобы нырнуть в массу, быть как все, не выделяться; но людям, которые в прошлом были общественно активны, и это не помогало: в глазах власти они были заклеймены и обречены. Новое советское общество не могло чувствовать себя в безопасности, пока без остатка не были выкорчеваны последние следы культурной и политической "жизни до сентября 39 года". Эта операция производилась слепо и бездушно, без ненависти и жалости, чужими, с помощью полицейского аппарата НКВД, над обществом, в котором были живые и творческие традиции, витальная сила и молодая гордость, которое культурно стояло неизмеримо выше тех, кто чинил над ним расправу. Это общество, которое в польские времена привыкло критически оценивать каждый шаг власти и никогда не признавало над собой окончательного авторитета государства, теперь лицом к лицу стояло перед террором и господством силы, темной и нерассуждающей, не делавшей различий и уничтожавшей все, что не вмещалось в рамки "Госплана". Говорят, что идею нельзя заколоть штыками, а культура не есть военный трофей. Мы убедились в Пинске, что штыки и военный захват, во всяком случае, составляют первую стадию кастрации живого культурного организма. Однако недостаточно было парализовать массу, политически разоружив ее и лишив активных руководителей и выдающихся лиц. Массовый человек в этом случае всегда имеет еще дорогу
     к отступлению. Он отступает в крепость своего приватного существования. Он, как улитка, заползает в свою раковину, замыкается в кругу семьи и соседей и полагается на материальные ресурсы, на "запасы" или остатки от доброго старого времени. Но советская власть следует за ним по пятам.
     В январе 1940 года без предупреждения был изъят из обращения польский злотый. До этого времени он служил легальным и почти единственным денежным знаком. В злотых платили рабочим, в злотых держали свои сбережения крестьяне и городская мелкота. Когда в январе злотый был изъят из обращения, максимальная сумма, которая подлежала обмену на рубли, была 300 злотых. Надо знать, что с осени 1939 года советский Госбанк приглашал население занятых областей сдавать свои сбережения государству, как до того оно делало в Польше. В январе эти вклады были попросту экспроприированы, поскольку они превышали сумму в 300 злотых. Легко представить себе впечатление, которое эта "гениальная" операция произвела на мелких держателей. Смысл этого шага был тот, что люди, имевшие некоторые денежные резервы, лишились их сразу и во многих семьях не стало денег на хлеб: то есть, другими словами, те, кто до сих пор избегал работы в советских учреждениях, должны были немедленно искать работу и принять то занятие, которое им предлагал единственный работодатель - государство. Маленький человек был поставлен на колени перед государством. Наступила немедленная и всеобщая пролетаризация. Зарплата стала единственным источником существования для тех, кто еще вчера полагался на припрятанные гроши, на отложенные резервы, на семейные фонды. Конечно, злотый не сразу обесценился и еще долго продолжал служить нелегальным средством" платежа. Многие предпочли спекуляцию и частные заработки советской службе. Но это была уже только пена на поверхности советского моря, жалкие остатки, подлежащие ликвидации.
     В начале 1940 года все мы, кроме спекулянтов и людей с неопределенными источниками доходов, оказались советскими служащими. До сих пор мы знали, что существует право на труд. Теперь мы познакомились с системой принудительного труда, с железной обязанностью труда, который не выбирается свободно, а как ярмо ложится на шею. Переход был постепенный. Нас не сразу подчинили режиму советского труда. Но мы уже знали, что нас ждет. Мы знали, что в Советском Союзе существует прикрепление к месту службы, что самовольный уход с работы жестоко наказывается, что легче развестись с женой, чем уйти с работы, которая тебе не подходит. Развод дается по желанию одной стороны, а для увольнения необходимо согласие государства. В сознании многих людей такое положение равнялось закрепощению.
     Фактически условия работы также оказались неожиданностью для пинчан. Государство - не частный предприниматель, с которым можно не церемониться и после 8 часов работы уходить домой. Государство требует уважения к себе. Государство ждет, чтобы его новые граждане показал преданность и рвение. Пинчане не привыкли работать сверхурочно по вечерам, вкалывать по выходным дням, а после работы, вместо того чтобы идти домой обедать, отправляться на обязательное собрание, притворяться, что они в восторге от речей - и не получать в срок заработанных денег. У них вытянулись лица. Для большинства было открытием, что условия труда и социального обеспечения в Советском Союзе хуже, чем в буржуазной Польше.
     Казалось бы, что лучше такой вещи, как поликлиника бесплатная медицинская помощь? Но одновременно врачей лишили права частной практики, а жалованье им положили 300 рублей в месяц при цене на хлеб - 85 копеек кило. Пинчане скоро почувствовали разницу между платным и бесплатным лечением. Еще хуже было с многочисленными адвокатами, которым запретили практику. Только пять чело век из молодежи, не имевшей в польские времена адвокатских прав, были допущены в юридическую коллегию. Для некоторых это было трагедией. Весь город говорил об адвокате Б., человеке, имевшем талант и призвание юриста влюбленном в свою профессию, который плакал в кабинете ' советского начальника, умоляя не ломать ему жизнь. Это не помогло ему. Адвокат Б. получил место мелкого почтового служащего и через короткое время был вывезен в глубь России. Его жена подала властям просьбу - отправить ее к мужу. Через некоторое время вывезли и ее, но не к мужу, а в глухой колхоз Казахстана, откуда она писала, что "завидует Але". Больше ничего не было в этом письме, но десятки пинчан, читавших его, знали, что Аля - ее сестра, умершая год тому назад.
     И постепенно стал проходить первоначальный энтузиазм.
     В другом свете стало представляться недавнее прошлое. Оратор на фабричном митинге припоминал с пафосом рабочим, как страшно их эксплуатировали в польские времена, заставляя работать за 60 злотых в месяц. Но в это самое время советская ставка была - 180 рублей, что равнялось не более чем 30 довоенным злотым. Материальное положение рабочих ухудшилось резко, и если польские ставки были эксплуатацией, то что следовало думать о советских?
     По мере того как стал рассеиваться чад первых недель и месяцев, невозможно стало также утешать себя мыслью, что это лишь временное явление переходного периода и нормальная жизнь еще наладится. Не было сомнений, что в советской России условия жизни еще много хуже, чем настоящие условия в занятых областях. Об этом принесли весть рабочие, которые осенью 39 года добровольно выехали в Донбасс и другие места. То, что они рассказали, вкратце сводилось к следующему.
     Встречали их в Донбассе торжественно, с речами и музыкой, и не было сомнения, что хотели их устроить как можно лучше. Однако скоро выяснилось, что заработка в 8 -12 рублей в день не хватает, чтобы прокормиться, и бытовые условия оказались нестерпимыми для поляков, привыкших жить и одеваться по-людски. Работа в шахтах была не по силам для многих, не имевших понятия, куда их везут. На более легкой работе и заработок был - половина. Советские рабочие умели обходиться без завтрака с утра, без чая и сахара, без мяса и жиров. Жизнь их проходила в погоне за куском хлеба. Люди из Польши к такой жизни не были готовы. Через некоторое время они начали массово бросать работу. Это - большое преступление в Советском Союзе, но они были на особом положении. Толпы "западников" повалили обратно, без билетов и средств на дорогу. В Минске они собрались перед зданием Горсовета и потребовали, чтобы их отправили домой. Дошло до уличной демонстрации: толпа легла на рельсы и задержала трамвайное движение. Такие сцены были для советских людей чем-то невероятным. Советская власть могла бы поступить с протестующими и бегунами обычным образом - отправить в концлагерь. Но еще не пришло время. И им дали возможность вернуться за кордон, откуда они прибыли и где они немедленно распустили языки, рассказывая, что видели.
     Не надо было их рассказов. Советские граждане, попадая в разоренные местечки Западной Украины и Белоруссии, были так явно счастливы своей удачей, что и без расспросов было ясно, что у них делается дома. То, что для нас было верхом разорения, для них было верхом обилия. Еще можно было достать на пинском базаре масло и сало по ценам вдесятеро дешевле, чем в советской части Украины. Еще были припрятаны у лавочников запасы польских товаров. Попасть к нам, значило одеться, наесться и припасти для ребятишек. Пинчане были озадачены, глядя, как эти люди носили ночное белье как верхнюю одежду, спали без простыни и в столовой заказывали сразу десять стаканов чая. Почему десять? Очень просто: в прежние времена чая хватало на всех, но теперь надо было "захватить" чай, пока давали. Через полчаса его уже не было для наивных пинчан, новичков советского быта, а рядом сидел человек за батареей чайных стаканов, весело улыбался и еще угощал знакомых.
     Русские были осторожны и не пускались в откровенности о своем житье-бытье. Но наступала минута, когда после месяцев соседской жизни советский квартирант переставал дичиться своего хозяина и после выпивки у него развязывался язык. Тогда мы слышали долго замалчиваемую правду.
     "Да понимаете ли вы, как вам хорошо было? Вы в раю жили! Все у вас было - и страха не было! А мы... - и человек рвал на себе шинель: - ... видишь, что я ношу? Как эта шинель сера, так сера наша жизнь!"
     И мы верили, потому что наша собственная жизнь стала сера и тяжела так, словно загнали нас в погреб и завалили дверь камнем.
     С растущим удивлением всматривались мы в лицо этой новой жизни. В советских учреждениях царствовал непостижимый и всеобщий хаос. Очень скоро пинчане научились говорить о своих "службах" с иронией и насмешкой. Когда самая большая в городе спичечная фабрика увеличила число рабочих с 300 до 800, директор ее был снят с работы и выслан из Пинска, а вместо него принято сразу 14 инженеров. Оклад директора был велик в польские времена: 4000 злотых в месяц. 14 новых инженеров, которые делали теперь его работу, стоили государству вместе немного дешевле, чем один этот директор, а может быть, и дороже, но, ко всеобщему изумлению, фабрика стала за недостатком сырья. Не хватило дерева среди полесских лесов. Для нас прояснилась оборотная сторона планового хозяйства в советской системе: стихийная беспорядочность и разброд, естественная распущенность, с которой не было другого средства совладать, кроме железного намордника бюрократической регламентации.
     Стихийный беспорядок не был случайностью: он вытекал логически из отсутствия личной заинтересованности, из нелюбви и равнодушия к чужому, казенному делу. Дело, к которому были приставлены люди, не ощущалось ими как свое: оно пренебрегало ими, а они - им. На фабрике были прогулы. В кооперативе - безтоварье, в столовой - грязь и неуютность, в парикмахерской - грубое обращение, в мастерской - небрежная работа. Чтобы бороться с этим, надо было поставить над каждым рабочим контроль, а над контролем второй контроль и НКВД с нагайкой. В этой системе сохранить производство можно было только жестоким принуждением, высокой нормой, голодным пайком и угрозой суда за малейшее опоздание или небрежность в работе. Если бы драконовский режим труда был сразу введен в Пинске, половина населения разбежалась бы из города. Нам давали время привыкнуть, тем более что важнее города была деревня, которую надо было очистить от враждебных элементов и подготовить к введению колхозов.
     Крестьяне, которые приходили на кухню моей матери с молоком и яйцами четверть века, не боялись говорить с ней откровенно. "Паны 20 лет старались из нас сделать поляков, - сказал один из них, - и не удалось им. А большевики из нас в 2 месяца сделали поляков".
     Такая декларация в устах полешука имела особую выразительность. Белорусское крестьянское население не любило поляков. До войны среди молодежи в деревнях было немало "коммунистов". Но ничто: ни национальный момент, ни раздел помещичьих земель, ни школы, ни бесплатная медицинская помощь - не могло преодолеть в глухой белорусской деревне антипатии к пришельцам. Чтобы завоевать доверие Полесья, надо было подойти к нему не бюрократически и доктринерски, не с указкой и не с требованием хлеба и трудовой повинности. Надо было помочь ему стать на ноги, ничего не навязывая и уважая его самобытность. Но такой подход не в природе коммунизма. Переворот, который они осуществляли в городе и деревне, не был революцией. Революция есть всегда низвержение гнета и насилия, когда новые творческие силы сносят преграды на своем пути и вырываются изнутри на свободу. Большевики же принесли с собой давление сверху, отрицание самоопределения и бюрократическое всевластие. Мужику не стало жить легче, но он почувствовал, что новый начальник - опаснее и беспощаднее прежнего. А пинчане среди многих парадоксов жизни отметили этот: крестьян в очереди перед городскими пекарнями - крестьян, приходивших в город покупать хлеб, которого не стало в деревне.
     Все это было не важно в отдельности: тысячи ограничений и лишений, отсутствие сообщения с внешним миром, исчезновение политических партий, даже отсутствие соседей, которых вывезли неизвестно куда. Совершенно очевидно, что пинчане - те, которых не вывезли и которые, как умели, продолжали жить в новых условиях, - со временем переболели бы свою и особенно чужую беду и даже открытие, что в Советском Союзе люди живут много хуже, чем в Польше, со временем потеряло бы свою остроту.
     Когда я спрашиваю себя, почему через самое короткое время в моем городе не осталось сторонников советского строя, почему не осталось н и к о г о, - кроме совершенно определенной и ясно очерченной группы, которая в массе населения выделялась как остров в море, - кто бы ни хотел возврата к положению до войны, то ответ для меня ясен. Не потому, что это довоенное положение было хорошо и не нуждалось в перемене. Не потому, что мы не могли померзнуть одну зиму или обойтись без белого хлеба или были, наконец, так отсталы, чтобы не понимать своей собственной пользы. В прокламации о присоединении Познани и Лодзи к гитлеровской Германии говорилось о "высокой чести и неизмеримом счастье", которое выпало. на долю бывшим ПОЛЬСКИМ городам. "Die hohe Ehre und unermessliches gluck". Это была ложь. То, что произошло в Пинске и вокруг него во всей Западной Белоруссии и Украине, было точно такой же ложью. Кто-то зажал нам рот и говорил от нашего имени. Кто-о вошел в наш дом и нашу жизнь и стал в ней хозяйничать без нашего согласия. До сентября 39 года пинчане спорили между собой и не могли сговориться по самым основным вопросам - но это было их внутреннее дело и их внутреннее разногласие. Теперь не было споров и разногласий, потому что каждый видел своими глазами, что в доме чужие, которых никто не звал и никто не хотел, - непрошеные гости с отмычкой и револьвером. С 17 сентября Польша была разорвана двумя хищниками, и мы могли предпочитать одного другому, но это не могло служить оправданием захвата и насилия. Мы не спорили с коммунистами и не полемизировали ни с ними, ни о них. Мы просто задыхались. И только тот, кто это пережил и знает по собственному опыту, поймет, что это значит, когда люди, недавно не имевшие общего языка, объединяются в общем возмущении. Ничто не могло помочь оккупантам. Крестьяне не были благодарны за помещичью землю, евреи не были благодарны за равноправие, больные - за бесплатную больницу, а здоровые - за пайки и посты. Все эти несомненные благодеяния не возбуждали благодарности, а только тревогу и опасение. Мы их видели, своих хозяев, - и этого нам было достаточно. Кто раньше им сочувствовал и теперь побывал в России, возвращался сконфуженный и говорил, что был в "санатории, где его вылечили от болезни". Мы были единодушны в неприятии советских благодеяний и советских злодеяний. Все, чего мы хотели, - это не видеть их, забыть о них. На сто человек вряд ли тогда нашелся бы один, кто мог бы ответить на вопрос, "что такое демократия", но все мы, ученые и неученые, понимали тогда без рассуждений и слов разницу между демократией и деспотией. Все, что творилось, происходило помимо нас и вопреки нам, вопреки нашей воле, нашему чувству и нашим потребностям. И правильно чувствовал в то время самый темный человек бесчеловечность и варварство не только в содержании, но в самом методе, в оскорбительном способе подхода к людям и ко всему, что ими было создано для себя в тысячелетнем культурном процессе, - как к сорной траве, которую вырывают не глядя.
     Понятие "погрома" соединяется обычно с представлением о внешней силе. Никакое нормальное общество не учиняет добровольно погрома над собой. Большевики пришли в мирную страну, которая, как многие другие или больше многих других, нуждалась в социальных преобразованиях. В течение короткого времени они произвели в ней тотальный погром. Можно сказать, что количество зла и насилия, человеческих страданий и горя, которое они причинили, превысило в короткое время все, что эта страна вытерпела за ряд столетий. Рекорд, который они поставили, был превзойден только их продолжателями в 1941 и следующих годах - немцами. То, что они сделали, не вытекало из нужд страны, а было продиктовано бездушным и зверским доктринерством. Население в целом отшатнулось от них. Местные люди, которые к ним примкнули и помогли им образовать аппарат власти, были постепенно вовлечены в процесс, из которого уже не могли высвободиться.
     Советский строй может быть навязан каждому народу и каждому обществу, кроме самого примитивного, только силой. Нормальное и естественное развитие жизни противится тоталитарному, монопартийному и маниакальному строю. Реализация его неизбежно наталкивается на сопротивление, и никакая попытка сломить и искоренить это сопротивление не может быть доведена до конца, так как сопротивление возобновляется вечно сначала, пока существует упрямая и здоровая сила жизни. Таким образом, террор становится необходимым условием не только введения, но и дальнейшего функционирования системы.


К предыдущей главе К содержанию К следующей главе